Час разлуки — страница 4 из 44

«Я теперь в Москве и мечтаю о том, когда увижу тебя, мой славный сыночек! Аленька, ты не волнуйся и не нарушай свою учебу. У вас скоро каникулы и ты приедешь к нам, тогда и поговорим обо всем. Очень рад, что ты так хорошо учишься. Старайся я впредь быть таким же прилежным. Целую, твой папа».

Осознать, что отец жив, Алексей так и не сумел, пока не оказался дома. Он помнил отца, помнил все разговоры с ним, все рассказанные им истории — об индейцах, ковбоях, благородных разбойниках и, как молитву, твердил вечерами его любимые песни — «В последний рейс, моряк, плыви, пой песню, пой…», «Редеет облаков летучая гряда…», «Как король шел на войну в чужедальную страну…». Большая спальная комната еще жила своими заботами: кто наводил с помощью специальных шаблончиков и золотой краски буквы на погонах, обозначающих училище, роту и отделение; кто складывал на ночь одежду по форме — внизу брюки, сверху гимнастерку с подвернутыми рукавами; кто подшивал подворотничок; кто играл в жеску — тряпочку с вшитым в нее грузиком, ритмично подбрасывая ее внутренней стороной стопы; кто договаривался идти в уборную «фаить» — курить; а в дальнем углу сильный тиранил слабого. Как только всех их распределили по спальням-отделениям, произошло и деление более дробное, но обязательное, хотя и не предусмотренное уставом. В каждой комнате оказалось по два-три человека, которые были безусловно слабее всех остальных и которых все могли щипнуть, толкнуть, отпустить шелобан. И сразу нашлось по два-три человека на отделение, которые были безусловно сильнее всех остальных и, следовательно, могли щипнуть, толкнуть или дать шелобан каждому. Им, правда, предстояло еще выявить сильнейшего между собой, но это была задача будущего, так сказать завтрашнего дня. Алексей помнил: в первую ночь, проведенную в училище, соседом его оказался тихий книжник, сын погибшего генерала Дзуриев. А утром проснулся. Что за диво? На соседней кровати — незнакомец. Нос — лепешкой, глаза щелочками, заплыли. А это после отбоя отделенный силач Шахов решил, что лицо Дзуриева ему не понравилось. Шахов этот тоже был москвич, только года на два старше Алексея — успел уже пройти курс в детской секции бокса, — плотный, веселый, белозубый. Когда он улыбался, обнажались маленькие клычки. И любимое занятие Шахова — вдруг повалить кого-нибудь и укусить одним из этих клычков в макушку. Кусал Шахов больно, раз у Алексея даже кровь потекла. Он заревел, а довольный Шахов побежал искать новую жертву. Надо сразу сказать, что по именам в училище никто никого не звал. Бывали прозвища и обидные. Они намертво прилипали к мучителю, так как являли собой единственную общедоступную форму защиты или, лучше сказать, мести, Так Шахова быстро и надолго прозвали «гиббон». Отчего? Ничего от обезьяны ни в лице, ни в фигуре его не было, тем не менее кличка эта доводила Шахова до бешенства, до бессилия. И не раз обиженный им, утирая кулаком глаза, бормотал, впрочем, не всегда громко: «У, гиббон проклятый!..» Первый год в училище Алексей ревел частенько, хоть и не был в отделении самым слабым. Слишком уж резким оказался переход от жизни в семье к суворовскому быту. Иным все нипочем. Вот голубоглазый, с наглым девичьим лицом Гуляев. Парень не по годам хитрый, увертливый. Руки ловкие, пальцы быстрые, — только почему-то без ногтей. А уж озорник и пакостник! Встанет ночью по малой нужде, бежать далеко, холодно, так он и напрудит в чей-нибудь сапог. Поймать же его не было никакой возможности: спали все так крепко, что хоть из пушки над ухом стреляй. Бывало, ночью выйдет Алексей в огромный, блестящий желтым и коричневым кафелем коридор и сразу ищет циферблат настенных часов: сколько еще осталось? Иной раз обрадуется — до шести пятнадцати — два-три часа. Скорее в неостывшую постель! Но другой раз и смотреть нечего. Уже прохаживается в самом конце коридора солдат из муз-взвода с медной трубой — то вынет мундштук, продует, то, вставив, поиграет одними губами побудку. И сразу Алексей сникает: сейчас, скоро…

Тогда-то на всю жизнь научился он ценить сон. Позже, получив свободу, первым делом подчинил весь быт ему. И наверняка этим-то и подорвал сон, обожая и поклоняясь ему. Вот странность! Шесть лет ежевечерне мигом засыпал в огромной комнате, набитой койками и людьми, а теперь — малейший шумок раздражает, мешает. Так, возвеличив сон, он потерял его расположение и стал панически бояться общих гостиниц, домов отдыха, купе поездов — всего того, что напоминало ему суворовскую спальню…

6
«В редакцию газеты «Юманите».

Многоуважаемый редактор!

Я бывший советский военнопленный времен Второй мировой войны, ныне пенсионер, подполковник в отставке, испивший всю чашу страданий в фашистском плену.

В ту пору мы, советские люди, оказавшиеся в лагере, влачили голодное существование, не имея никакой помощи со стороны Красного Креста.

В самые тяжелые моменты мне помогли французские военнопленные. В середине 1944 года после обострившейся болезни меня направили в госпиталь. В Ашерслебене, где находился французский лагерь, я был оставлен на ночевку. Французы устроили концерт, в котором участвовал и я, спев несколько советских песен и романсов на стихи Беранже.

Когда, по выздоровлении, я попал 10 декабря 1944 года в лагерь в Фалингбоостеле, немцы давали нам по 100 грамм хлеба в сутки. Через несколько дней тяжелой работы я еле двигался и решился обратиться к французам. Они приняли меня тепло, я пел им, и моим гонораром были продукты. В течение нескольких месяцев, после десятичасового рабочего дня, я обходил барами и пел. Ни у англичан, ни у американцев я не встречал такого гостеприимства и радушия, как у французов.

Сейчас, через двадцать пять лет, я хотел бы передать мое русское спасибо тем Вашим соотечественникам, которые живы в моей памяти по тяжким годам плена.

Подполковник в отставке

Николай Митрофанович Егоров».

7

Встреча с отцом произошла неожиданно, хотя сам Алексей, сняв суконный мундирчик, уже с час сидел в комнате матери и отчима, как на иголках. И все же упустил момент, когда неумело завозили ключом во входной двери и появилась высокая сутулая фигура. Так, как это бывает только во сне, отец был и тот и не тот. Четыре с половиною года разлуки — словно два десятилетия. Он и раньше не имел густой шевелюры; теперь его рыжеватые мягкие волосы превратились в слабый пух. Когда он виновато улыбался, видно было, как мало оставила ему жизнь зубов. Он сильно исхудал всем своим крупным телом, отчего еще больше стал похож на старого медведя: маленькая голова, незаметно перетекающая в широкую спину, покатые плечи, сильная сутулость. Да и одет был, словно ряженый — огромная лисья шапка; ботинки с обмотками, рыжая шинель со странным гербом на зеленых пуговицах: лев на задних лапах и вставший на дыбы конь, Освободили отца из лагеря англичане.

Алексей, не двигаясь, напряженно смотрел на него. «Здравствуй, плюгаш, — сказал отец и сильно прижал к себе. Голос его прервался. — Я был уверен, Аленька, что ты умер. Ты был такой слабенький…» Алексей не знал, что ответить, и незаметно, чтобы не обидеть отца, старался освободить щеку от впившейся пуговицы. Отчим деликатно вышел. Он гремел на кухне кастрюлями и сладким тенором пел: «В сияньи ночи лу-унной тебя я увидал…» «А я, Николай, — тихо произнесла мама, — как раз накануне извещения ясно-ясно увидела ночью: стоишь в углу и мне улыбаешься. Я к тебе — а у тебя вместо лица череп! — Она потянула Алексея к себе. — Ты не осуждай меня, Аленька! Ведь я папу долго ждала. А теперь у меня будет ребенок…» Не понимая, какое отношение этот разговор имеет к нему, Алексей покорно приник к маме, к ее стройному и теплому, в простеньком платьице, телу. Он считал маму самой красивой, самой умной и самой одаренной изо всех женщин на свете и сокрушался, что, когда вырастет, не сможет жениться, потому что не найдет такой, как она. «О ночь любви волшебной, восторгам нет конца…» — пел на кухне отчим. «Валенька, — слабо сказал отец, — оставайся со мной. Ты ведь знаешь — я буду любить ребенка, как своего». — «Я знаю, — твердо ответила мать. — Я знаю, Николай. Да поздно. Я уже все решила…»

Алексей стеснялся расспрашивать отца о плене. Плен был делом постыдным, о чем много говорилось в училище. Рассказывал сам отец. «Не мог высидеть в Главном интендантском управлении. Предлагали Иран, а поехал во Вторую ударную армию иод Ленинград. Мы крепко наступали. А потом у Малой Вишеры немцы отрезали часть армии со штабом. Я с двумя ребятами из штаба заночевал в лесу. Немцы уже прочесывали его, где-то хлопали выстрелы. Вся надежда — болота, под Малой Вишерой их тьма. Я сказал своим: ложитесь за деревом. Отмахнулись. Молодежь! Не пережили того, что я на первой германской. А под утро над ухом автоматная очередь. Сунулся — ребята мои побиты и автоматчик надо мной: «Рус, ауф!..»

— А ты, Николай, все как следует прошел? — спросил отчим, появившийся с кастрюлькой супа из кухни.

— Не беспокойся, — устало ответил отец. — Если бы чего нашли, будь уверен, не сидел бы сейчас с вами.

— Я тебе доверяю, — успокоил его отчим. — Просто, мало ли что в жизни бывает. Вон мой земляк, на одной улице в Смоленске жили, оказался в сорок первом в Риге, да там и остался, а потом дернул вместе с немцами…

— В Риге я был, — отозвался отец со своей виноватой улыбкой. — Нас согнали на железнодорожный вокзал перед отправкой в Германию… Несколько тысяч… Все были измучены, голодны… Еле держались… Будущего не было. И я запел. Помнишь, Валентина, ты мне ее часто аккомпанировала — неаполитанскую песню: «Спой мне, хочу еще раз, дорогая, услышать голос твой я в час разлуки…» Тишина наступила. Даже немцы затихли.

Он помолчал и добавил:

— Вокруг меня плакали… Заплакал и я…

Алексей попал в Ригу через два года после женитьбы. Выйдя из поезда, он тут же, на перроне, перечитал список дефицитных предметов, которые наказала купить ему хозяйственная Алена: