Два дня безвылазно сидел Николай в уютной комнате Печенкина. Два дня, обложившись трудами Благого, Бонди, Бродского, Цявловского, Щеголева, он копил факты, цитировал, сопоставлял, выстригал все, что касалось Пушкина-редактора и его журнала. Два дня Печенкин заботливо ухаживал за ним — поил, кормил и даже забавлял, рассказывая в коротких антрактах сочные истории из своей жизни.
Трудясь над курсовой до соли в спине, Николай обратил внимание на одну особенность в лице друга: очень толстая верхняя губа, вместе с большой нижней составляли единую присоску. Он уже тогда начал постигать, что между лицом и характером существует непростая, но жесткая связь. Иногда ему даже казалось, что лицо если не определяет, то предопределяет характер. Перед ним был клейкий резиновый патиссон, цепко присасывающийся — не отдерешь. Печенкин блестяще подтвердил это, выдоив самого Зализняка. Он увез его к знакомым на дачу, спрятал на трое суток ботинки полиглота, и тому не оставалось ничего другого, как написать этюд о западнославянских языках.
За «Пушкина-редактора» Печенкин получил «хор», а вот курсовая по словацкому языку новизной и оригинальностью концепции покорила преподавателей и была признана лучшей. Его не только восстановили на факультете, но, принимая во внимание безупречность анкеты, поощрили поездкой на практику в Братиславу…
Однако и в недолгом марафоне к станции метро «Белорусская», и в путешествии на подземке, и в перебежке к Киевскому вокзалу Николай ни разу не позавидовал приятелю, думая только об одном: у него в квартире спит Запятая! Он ворвался на перрон счастливый, с глупой улыбкой, когда Печенкин уже озабоченно топтался рядом с проводницей, перед экспрессом с непривычными, горбатыми «Wagonlit».
Печенкин, пахнущий армянскими сигаретами и дорогим крепким одеколоном, обнял его и растроганно сказал:
— До встречи через месяц… Это будет напоминать тебе обо мне…
С наклеенной на картон фотографии на Николая глядел модник собственной персоной: велюровая шляпа, верблюжье пальто и томный полуоборот лица. Николай перевернул снимок и прочел: «Я твой вечный и благодарный должник…»
Пряча фотографию в карман, Николай наткнулся на ключ и снова заулыбался — глупо, во весь рот.
— Что с тобой? — подозрительно спросил Печенкин. — Ты излучаешь такую радость, словно в Братиславу едешь вместо меня!
— Что твоя Братислава, — отозвался Николай. — Если бы ты знал, какое чудо заперто у меня вот на этот ключ!
Главреж обновлял репертуар. Актерам была роздана машинопись пьесы «Урановый стержень».
— О чем? — спросил Николай Константинович.
— Очень актуально по тематике, — ответил главреж. — О моральном климате на атомной электростанции. Представляете? Какой простор для сценического воплощения! Какая глубина психологического подтекста! Рутинер-директор отстал безнадежно от жизни и…
— …и на атомную станцию прибывает молодой инженер, который производит переворот, — вздохнул Николай Константинович.
— Хотя бы так! Ну и что? Автор специально выезжал за темой в Сибирь и насытил пьесу богатой технической фактурой. Вы скажете, язык газетный? Но в конце концов не можем же мы оставаться в стороне от энтеэр!
— А публика ходить будет? — кротко осведомился Николай Константинович.
— Если вы вложите душу в роль инженера, публика разнесет кассу, — не веря ни единому своему слову, сказал, как отрезал, главреж и спортивным шагом направился к себе в кабинет.
В дурном настроении Николай Константинович поехал домой.
Когда ему было плохо, он думал о женитьбе. Но, тоскуя по жене, по мягкой женской руке, Николай Константинович отрезвлял себя мыслью о том, что рядом с ним каждодневно и ежечасно будет неизвестное, чужое существо. Приглашая к себе в гости, он уже через час-два начинал томиться, гадал, как бы поскорее проводить свою знакомую, и никогда не оставлял у себя ночевать. Конечно, хотелось уюта, заботы, ласки, но без любви Николай Константинович жениться не мыслил, а на сделку с собой пойти не мог.
Решив наскоро приготовить холостяцкий обед, он не обнаружил в холодильнике ни пельменей, ни сосисок, ни тушенки. Пришлось чистить магазинную картошку.
Когда Николай Константинович собирался отобедать у себя на кухоньке, в дверь позвонили.
— Га-алубчик! — обратился к нему сосед-писатель. — Поздравьте меня. Предвидится а-атменный гонорар!.. И я задумал предпринять в квартире полный ремонт. Превратить ее в уютное гнездышко. Уже обещан самоклеющийся ситчик для кухни, черный кафель в ванную и унитаз «Лотос»… Не найдете ли мне старых газеток?..
Набрав толстую пачку, Николай Константинович почувствовал, что не удержит копившееся еще в театре раздражение.
— А брюки уже отремонтировали? — спросил он с театральной улыбкой, открыв свои тридцать два не знавших бормашины зуба.
— Вам впору не романы писать, га-алубчик, а сатиру. По вас «Крокодил» плачет… — благодушно отозвался сосед.
— Наверное, крокодиловыми слезами, — еще обаятельнее улыбнулся Николай Константинович.
— Ах! — горестно воскликнул писатель, принимая газеты. — Кто это из классиков сказал, что актеры отстали в своем развитии от общества на сто лет…
— Как не отстать! Ведь нам приходится играть все то, что пишете вы! — успел проговорить Николай Константинович прежде, чем за соседом захлопнулась дверь.
Он вернулся к своему остывшему обеду, к картошке, но аппетита не было. Новыми глазами увидел вылинявший, в белых разводах пластик на полу, копоть, лохмотьями свисающую с вентиляционной решетки, бастион грязных тарелок в мойке, жирное пятно на занавеси.
Или вправду капитулировать? Завести простую подругу, жену-экономку? Разве дождешься встречи с той, у которой может нравиться все — даже недостатки!
Хотя бы как у Запятой…
Она была врушка, фантазерка.
— Скоро мы будем переезжать с дачи. Хорошо, что у нас есть легковая машина… — похвасталась Запятая.
— Машина? Какая?
— «Победа»… Только мне родители не дают водить.
Николай промолчал, почувствовав даже легкую неприязнь к Запятой: у него не имелось и велосипеда. Легковых автомобилей было мало — довоенные «эмки» и ЗИСы, новые — «Победы», «Москвичи», ЗИМы. Они принадлежали директорам заводов, генералам, видным ученым и артистам, детей которых, своих сверстников, Николай недолюбливал. Но, как вскоре выяснилось, жила Запятая очень скромно, без отца, с матерью и братом, и никакого автомобиля у них, конечно, не было.
— Мою фотографию поместили на выставке в Доме журналистов, — сказала она в другой раз. — Портрет делал известный мастер — Бальтерманц…
Снимал ее брат на их садовом участке. Запятая, испуганно глядя в объектив, держала в руке сантиметр, которым они измеряли расстояние до фотоаппарата, Николай выпросил у нее этот снимок, который потом затерялся в переездах.
От подруг сестры он узнал, что Запятая рассказывает им: «Коля читает мне стихи… Маяковского, Блока, Бунина… Так красиво! Как настоящий артист». Стихи? Какая глупость! Им и на разговоры не хватало времени.
Они могли часами лежать молча, тихо касаясь друг друга, боясь спугнуть что-то, чего не скажешь словами. Или, наоборот, с шумом и криками бегали по квартире, опрокидывая вещи, отнимая один у другого какую-нибудь ерунду. Или слушали старенький радиоприемник, глядя, словно в затухающий костерок, в мерцающий зеленый глаз индикатора. Запятая любила лежать на животе, смешно, по-лягушачьи надувая его. Ее отзывчивость, способность чувствовать Николая возрастали день ото дня, она нравилась ему все больше. И он добился того, чтобы встречаться с ней каждый день.
Запятой, однако, рассудительность вернулась раньше, чем Николаю. Очень скоро он начал подмечать, что она ждет от него чего-то, подолгу молча смотрит в глаза, а там и скажет, как бы между прочим:
— Дурачок! А что же дальше? Вот вернется Вера… Приедут твои родители…
Николай понимал, куда клонит Запятая. Она-то, бедная, хотела прочности, постоянства. Но ему женитьба представлялась чем-то равносильным крушению всех надежд, добровольной каторге, близким концу жизни.
Тут первый раз пришло раздражение — он вдруг заметил, как неверно, фальшиво напевает Запятая знакомую мелодию, застилая постель. А потом все чаще и чаще стал ловить себя на том, что ему неприятно и то, как резко пахнут ее дешевые духи, и то, с каким невинным бесстыдством она жалуется на жесткость воды в душе, отчего появлялась гусиная кожа — «потрогай вот тут и вот тут…». Возможно, это было следствием простого человеческого свойства: приобретя что-то, скоро перестаешь его ценить.
С ее мамой он так и не встретился. Перед самым возвращением Верки, в их последнюю встречу, Запятая, прижавшись к Николаю, громко прошептала:
— Я, кажется, беременна…
Утром, спустившись взять газеты, Николай Константинович был атакован эрдельтерьером, за которым появился и сам хозяин — моложавый, сухой, с благородным седым ежиком.
Накануне Николай Константинович крупно поговорил с главрежем и теперь чувствовал себя легко, свободно, словно выбросил вон все, что его мучило.
— Признаюсь, — сказал он соседу-писателю, — что мои давешние остроты были не совсем уместны…
— Ах, что вы, га-алубчик, я ничего не помню, — прожурчал тот, придерживая кудлатого пса.
— Я не хотел вам говорить. Я сейчас нахожусь на творческом подъеме… Ваш театр ставит мою новую пьесу, и вы играете в ней главную роль.
— «Урановый стержень»? — тупо удивился Николай Константинович.
— Ну, ка-анечно… — устраиваясь с эрдельтерьером в кабине лифта, ответил сосед. — Я думал сделать вам сюрприз.
— Нет, друг мой, — безо всякого желания обидеть соседа твердо сказал Николай Константинович. — Я как раз вчера отказался от этой роли.
— Да почему же? — изумился сосед-писатель, приглашая его в лифт.
Николай Константинович покачал головой, плотно притворил дверцу и сквозь металлическую решетку отозвался: