— Ваш моральный климат меня не устраивает.
В панике, охватившей его, Николай не сразу сообразил, что спасение должно явиться из Братиславы в образе Димы Печенкина.
Он без конца звонил ему и был несказанно обрадован, когда услышал хрипловатый фальцет своего друга. После первых фраз о прекрасной Братиславе, о практике Николай не попросил, а взмолился помочь ему.
— Нет ничего проще, — тотчас отозвался Печенкин. — Приходи с ней ко мне завтра вечерком. Кстати, угощу вас отличной сливовицей…
И вновь Николай сидел в уютной комнате, которую украсила теперь люстра из чешского стекла, сделанная в форме букета каллов, и забавный ночничок у тахты: деревянный полуметровый гном с клинообразной бородкой держит в руках красный фонарик. Он слушал «Филипс», потихоньку тянул из золоченого лафитничка едкий сливовый самогон, меж тем как Печенкин, в роскошном кремовом пуловере деловито объяснял притихшей Запятой, что ей следует сделать.
— Я достану вам рецепт… Позвоните мне через два дня, и все будет в порядке…
Печенкин поднялся, подошел к бюро и извлек два больших, в ярких конвертах диска:
— А это, друже, тебе… Оркестр Карела Влаха исполняет «Серенаду солнечной долины»… Ты, помнится, любишь Гленна Миллера.
Два дня выдались у Николая на редкость суетными: решалась его судьба. Став лауреатом городского конкурса самодеятельных чтецов, он был приглашен в студию МХАТа и подал заявление об уходе из университета.
— Ну что ж! — сказал Николаю прекрасным от обилия обертонов баритоном руководитель драмкружка, старый неудачник-трагик, помнивший Вахтангова и друживший с Хмелевым. — Ларионова, затем Саввина… Теперь вы… Филологический факультет неплохо питает нашу сцену…
Его долго отговаривал декан, потом секретарь факультетского комсомольского бюро, — Николай был непреклонен. И вот в его кармане свидетельство об окончании трех курсов русского отделения филфака и заявление о приеме в студию. Только после этого Николай кинулся разыскивать Запятую, но — странное дело — не мог дозвониться ни ей, ни Печенкину. У друга телефон мертво молчал, а вместо Запятой подходил ее брат, сухо спрашивал, что передать, и вешал трубку.
Поздно вечером, возвращаясь от своего руководителя-актера, который давал ему последние напутствия, Николай, с легким хмелем в голове, сделал крюк и завернул к Печенкину. Он долго звонил в дверь — никто не отзывался. Но знакомое окно в бельэтаже было неясно освещено ночником, ронявшим красноватый, смутный свет. Кто-то двигался в глубине комнаты, отгибал угол тяжелой шторы, всматривался в черноту двора.
Николай хотел было окликнуть друга, но звук застрял, остановился в горле. Он почувствовал, что одно подозрение делает невозможным ни говорить с Печенкиным, ни видеть его. Николай медленно поднял с асфальта обломок кирпича, подбросил на ладони. А вдруг все его обвинения напрасны? Как тогда он будет глядеть Печенкину в глаза? Нет, нет!..
Он выронил кирпич и нехотя, непрестанно оборачиваясь, пошел прочь со двора, долгим путем на свою Тишинку. Как всегда, после одиннадцати ключу дверь не поддавалась: отец подпирал ее на ночь палкой. Николай долго вертел рукоятку механического звонка, пока не подошла с ворчанием Верка. Он прошел, не зажигая света, только ударился в коридоре о таз, оставленный отцом, лег на свою тахту и стал глядеть в черный потолок, пересекаемый тенями последних трамваев. Началась бессонница.
Голова жадно пила звуки — всю ночь. Напрасно Николай укладывал ее, делая вафельку, меж двух подушек. Напрасно забил в уши по ватному пыжу. Неотступно кувыркались имена наполеоновских маршалов, второстепенных героев Куприна, пушкинских любовниц и намертво вбитые в школе названия столиц Центральной Америки: Гондурас — Тегусигальпа, Никарагуа — Манагуа, Сальвадор — Сан-Сальвадор, Коста-Рика — Сан-Хосе… Голова пила звуки. И достаточно было проснуться одному из двух лифтов и с негромким скрежетом поползти вверх по своей шахте, как звук дрелью стал входить в ухо…
Наутро, оформив документы в студии МХАТа, Николай зашел в соседний дом, в свою парикмахерскую. Через стекло он увидел, что Судариков занят клиентом, а вглядевшись, узнал Печенкина — великолепного, в сером мышином шерстяном костюме и красном галстуке-бабочке. Николай вошел в парикмахерскую и закрыл рукой левый глаз, унимая задергавшееся веко. В кресле, рассматривая прошлогодний «Крокодил», сидела Запятая. Она успела поднять глаза в тот самый момент, когда он повернулся и не вышел, а выбежал на улицу.
Дня через три, когда Николай сидел один в квартире, он услышал очень тихий, но явный стук, так волновавший его, что уши мгновенно шевельнулись. Кулачок прочертил трассирующую линию вдоль стены, потом раздался журчащий звонок: раз, другой, третий… Николай, весь вытянувшись в струнку, стоял у двери. Запятая потопталась, не решаясь больше звонить, и тихо-тихо пошла вниз…
Николай Константинович встретил ее и узнал тотчас, хоть и не виделись они лет пятнадцать.
Она была миниатюрна, все еще хорошенькая, с крупными глазами, маленьким подвижным носиком и большим ртом. Рядом шли два пацана и крепкий муж-моряк. «Да, вот, может, она-то и дала бы мне то счастье, которого я не имел…» — подумал Николай Константинович.
Они незаметно кивнули друг другу и разошлись в бесконечном людском океане.
Маленькая Наташа
Она мала ростом, очень кругла лицом, полногруда, широкоплеча, но не толста. В улыбке, открывающей мелкие зубки, носик ее становится еще острее и еще округлее — подбородок. Работает она в административно-хозяйственном отделе какого-то управления с зарплатой семьдесят рублей, числится садовником, но выполняет обязанности курьера: бумаг год от года становится все больше, и штатные курьеры с ними не справляются.
Живет она за городом, тратит на дорогу в один конец полтора часа, занимает с мамой, больной сахарным диабетом, предпенсионной, одинокой, полдомика, выстроенного трудным честным путем. Раньше я удивлялся, как на скромные доходы железнодорожной служащей можно было отстроиться, но, когда увидел их жилище, все понял. По пестроте материала — кирпич, фанера, доски, жесть, по четкости границ пристроек видно было, как возникла сперва одна комнатка, как к ней затем, по прошествии почтенного времени, присоединили другую, поменьше, как, наконец, утеплили и обратили в кухоньку коридорчик.
Домик ее имеет трехзначный номер и стоит на бесконечной улице, протянувшейся вдоль железнодорожного полотна чуть не до самой Москвы. Зимой и летом, днем и ночью идут мимо составы: идут товарняки, электрички, поезда дальнего следования. Она уже не замечает их, их грохота, не просыпается от тепловозных свистков, а вот тиканье ходиков ее раздражает, и, когда мама в ночной смене, она идет в ее комнату и останавливает маятник. Если на дворе мороз, подтапливает дровами круглую печку, долго, остекленевшим взглядом смотрит на пламя, отсутствуя душой, — словно засыпает с открытыми глазами. Потом, спохватившись, что уже поздно, спешит к себе, на узкую, переделанную из топчана тахту, над которой висит нарисованное ею цветными карандашами изображение киноактера Олега Видова.
На работу опаздывает регулярно, и не из-за нерадивости, а по простодушию и рассеянности: то пропуск дома забудет, то кошелек в электричке потеряет, а то, замечтавшись, проедет троллейбусную остановку. Давно бы рассчитали, да выручает начальница Серафима Прокофьевна. Начальница командует десятком быстроногих девушек, которых рассылает во все концы Москвы, а сама отеклая, дышит часто, ходит с костылем. Конечно, отругает, пухлым кулаком по столу постучит: «Наталья! Чтоб в последний раз! Ты меня знаешь!» Но тем все и кончится.
Все нехитрые тайны подчиненных Серафиме Прокофьевне хорошо известны, с ней они обязательно знакомят своих ребят, а если что-то меняется, предупреждают ее, на чьи звонки подзывать к телефону, а от каких будут прятаться. Она всеобщая мать или, лучше сказать, бабушка. Наташу же выделяет и жалеет особо: без отца, росла в детдоме, мать инвалидка…
Вечерами Наташа ходит в драмкружок, где второй год репетируют пьесу о гражданской войне и где она увлеченно играет красного связного — мальчика Васю. Или навещает московских подруг, чаще всего Нину, которая работает на «Мосфильме» ассистентом режиссера и показала ей однажды у проходной актера Видова.
Нина эта — во всем противоположность Наташе. Высокая, худая, с постоянной, хотя и несколько вымученной улыбкой на подвижном, с ранними морщинками лице. Имеет на улице Маршала Бирюзова однокомнатную квартиру после раздела жилплощади с мужем, встает поздно, целый день принимает гостей, которые приносят выпивку и еду, бренчат на разбитом пианино, поют под гитару песни Ножкина и Высоцкого, заводят на кассетнике ансамбль «Бони М», много курят, еще больше острят и так же неожиданно, как приехали, исчезают…
Для Наташи Нина загадочна, как и ее квартира, где одна стена, отделяющая коридор от комнаты, разобрана вовсе, а другая сложена заново из красного кирпича, с нарочито оставленными просветами, точно бойницами в баррикаде. Придя в первый раз, Наташа подумала, что это декорация для фильма, который собираются снимать в Нининой квартире. Загадочны и ее посетители. Все разные, но чем-то неуловимым для Наташи схожие друг с другом. Может, своей таинственной принадлежностью к кинематографу?
Вот в квартиру не вошел, а вбежал, ворвался Черномором маленький, верткий бородач в темно-дымчатых очках, в перчаточной коже, джинсах, заполнив пространство криком, суетой, затопив комнату Ниагарой слов:
— Ста-руш-ка! Ба-буль-ка! Ба-бу-шен-ция! Как страшно я провел все это последнее время! Пятнадцать бутылок коньяка в три дня! Микроинфаркт! Отдельная палата! Капельница! И — водородный взрыв! Ночами два академика дежурили у моей постели! Я заставил их пить со мной «Перно»! На пятый этаж по пожарной лестнице ко мне приходила кинозвезда! Русская Милен Демонжо! Ты еще услышишь о ней и очень скоро, ста-руш-ка!..