«Хороший кожаный чемодан, если есть, а если встретишь, то дорожный (серо-голубой из клеенки, весь на молнии, стоит 7 руб.). Такой чемоданчик хорош для тенниса. Мне 1 кг белой шерсти, мягкой, она стоит не более 12—14 руб. Польский крем-плацента — «Placenta-cream» (он в тюбике, как зубная паста, а картонная коробочка в полоску). Стоит он в Москве 3 руб. Купи 2 штуки и, если будет: филодерма — «Filoderma», фабрики Лехия, 1 штуку. Но главное первый. Он прекрасный, самый лучший косметический крем. Для себя возьми 1—2 пары шерстяных белых носков для тенниса и 2—3 пары эластика, если встретишь. Купи, пож-та, 2 небольших ситцевых или льняных скатерти на стол, в латышском духе. Они сделаны: трафарет наложен прямо на ткань, поэтому недорогие. Размер 1.30×1.30. Эдику — у него много керамики — какую-нибудь кожаную закладку в книгу в народном стиле. Гурушкину — игрушку. Вообще игрушку и нам купи, только недорогую. Можно из керамики, как на вкладке из журнала, который я тебе дала. Сестре — брошку металлическую, с розовым или голубым, под лунный, камнем или металлический браслет. Куртку не покупай. Можно достать здесь. Керамических брошек не покупай, это мещанство. Можно еще купить платочек ситцевый с видами города. Выбери из этого, что попадется».
В смятении от обилия заказов при скромности наличных средств он поднял глаза к остекленному потолку и вдруг ощутил огромность этого пустого, несмотря на толпы пассажиров, ангара.
И услышал голос отца:
Спой мне о том, как вечно плещет море,
Как бьет о берег день и ночь прибой.
Море, оно мое развеет горе,
Под рокот моря я прощусь с тобой…
Он представил себе, как отец начал петь, сперва тихо — для себя, а затем все громче и громче, даже не в опасной, — в оскорбительной близости немецких солдат. И как, должно быть, мощно звучал его голос в этом огромном гулком зале. Алексей стоял, содрогаясь от жалости к отцу, который от имени товарищей по несчастью прощался здесь со всем, что составляло смысл его жизни…
Отворяя дверь подъезда, Алексей Николаевич с облегчением отметил, что слабо освещенный закуток лифтерши пуст. На притворство не было сил. Слава богу, не нужно улыбаться и разговаривать с доброй старушкой, которая, как умела, опекала его, журила за холостяцкий быт. Ощущение никчемности прожитой жизни охватило его на пути к дому. Сорок лет за плечами, а ни детей, ни семьи, ни любимого человека… Для чего он живет? Только для себя? Вместе с движением лифта вверх по шахте в нем подымалась, росла грусть, почти отчаяние.
Алексей Николаевич ловко попал ключом в скважинку, хлопнул дверью и оказался в темноте коридора. Далекие огни ночных окон проникали в комнату, окружая смутным нимбом бронзового полководца. Не зажигая света, Алексей Николаевич шел по комнате, выставив вперед руки. Чертыхнувшись на тяжелый журнальный столик, ударивший его по больному колену, он обнял бронзовую голову:
— Прости меня, отец наш, Александр Васильевич…
Суворов молчал. Он глядел на Алексея Николаевича умным и острым взглядом, которого боялась мама, когда, оставаясь, спала в этой комнате. Лицо — худое, складки запавшего рта являли страдание и тень горькой улыбки. Можно бы сказать, вольтеровской, но у французского философа она была еще и язвительной и как бы блудливой. Недаром полководец чуждался Вольтера.
— Впрочем, — пробормотал Алексей Николаевич, — вы и Руссо не жаловали. Как вы советовали поступить со своим юным племянником? «Повелите ему, чтобы он его светлости поклонился пониже и, ежели может быть удостоен, поцеловал бы руку. Доколе мы Жан-Жаком Руссо опрокинуты не были, целовали у стариков только полу…»
На шее Суворова — любимый Аннинский крест, ворот свободной рубахи расстегнут. Понизу — русские и иностранные ордена. На оборотной стороне надпись:
«ОТЛИВАЛЪ И ЧЕКАНИЛЪ МАСТЕРЪ ВАСИЛИ МОЖАЛОВЪ ПОДЪ СМОТРЕНИЕМЪ ГНА ПРО. ГИШАРА. 1801».
Бюст знаменитый. В специальном труде о нем сказано:
«Наилучшим следует признать бюст, работы Гишара, исполненный по маске Суворова, снятой с него тотчас после смерти… Денис Давыдов упоминает об этом бюсте, как об удачнейшем изображении генералиссимуса».
Суворов был всеобщим кумиром в училище. Почти каждый воспитанник собирал его портреты, картины битв, открытки, карты походов. И любимой песней суворовцев была:
Учил Суворов в лихих боях
Держать во славе российский флаг…
Из учебного в спальный корпус и обратно они ходили под эту песню. Если песни не было, значит, все устали или были недовольны дежурным по роте. Тогда офицер останавливал их на полпути, где-нибудь возле исковерканного войной спиртзавода, где день-деньской копошились желто-зеленые фигурки военнопленных, и командовал:
— Песню!
Когда и это не помогало, он приказывал: «Кругом марш! До учебного корпуса… Бегом!» И все бежали, теряя ногу, путая строй, пока не слышали снова:
— Шагам ы-арш! Песню!
И тогда кто-нибудь — головастый ли Ашихтин, силач и комсорг отделения, или щеголеватый, выделявшийся матово-фаянсовой белизной лица Пашин, — напряженным голосом выводил:
Учил Суворов в лихих боях
Держать во славе российских флаг…
И рота нестройно подхватывала:
Учи-ил Суворов в лихи-их боях
Держать во славе российский флаг…
Постепенно песня крепла, уносилась к верхушкам мертвых тополей, к низкому зимнему небу, и тогда дежурный офицер, приноравливаясь к ее такту, хрипло кричал в знак поощрения:
— Талковв-а-а!!..
Алексей Николаевич благоговейно поцеловал бронзовую голову и ощутил на губах липкую сладость. Что за чудо? Ах, да! Ведь не далее как вчера устраивались очередные смотрины. Приводили невесту, которая сразу же настолько не понравилось ему, что он, скрывая это, постарался быстрее захмелеть. А когда открывал уже неверными руками бутылку мускатного шампанского, не удержал пробку. Сладкий фонтан ударил по гостям, сидящим на диване, у невесты мгновенно осела, слиплась взбитая прическа и потекла по щекам черными слезами тушь. Алексей приподнял бутылку и полил стену, а заодно и сердитого екатерининского вельможу в красном камзоле с голубой Аннинской лентой. Он направил горлышко вверх, орошая теплым шампанским потолок, новенький румынский гарнитур, и сладким дождем окропил бронзового генералиссимуса.
— «В дыму походов, в огне боев ковал победу, громил врагов…» — простонал Алексей Николаевич, отгоняя неприятные воспоминания суворовской песней.
После тяжелого учебного дня рота шла спать. Вечер был теплый — Цельсий держался на нуле, — мягко-светлый от обилия снега и полной луны. Воспитанники шли ладно, предвкушая близкий отдых. И Алексей вместе со всеми ловко ставил, как того требовал устав, полную ступню на твердый наст, внутренне любуясь собой, своей формой, пригнанной к крепкому, еще полудетскому телу: хромовыми сапожками, наглаженными суконными черными брючками с широкими, морковного цвета лампасами, черной же однобортной шинелью, облегающей плечи, и ушанкой с аспидно блестящей, вкусно пахнущей мерлушкой. Страна, голодавшая и истекавшая кровью, не жалела для суворовцев ничего: на них все было первосортным — мерлушка, сукно и шевиот, хром, кожа, а в котлах доброкачественным — коровье масло, тушенка, макароны, крупы. И все же потребности отрочества превосходили все возможное. Мысль о еде преследовала их даже в танцклассе, под команду преподавательницы: «Каблук-носок-три-четыре! Каблук-носок-три-четыре!» На сером, хорошо отмытом некрашеном полу однообразно двигались два десятка фигурок в черных гимнастерках с начищенными пуговичками и бляхами, исполняя па-де-катр. За окном темнел провал Казачьей слободы, а отдаленно, добираясь с первого этажа на четвертый, в зал проникал сладостный запах, и по танцующим парам шелестело: «Сегодня — пончики!» Лад нарушался, и рассерженная преподавательница — лицо самоварчиком, округлое, пухлое, с краником-носом и оттопыренными ушками, — подлетала к скучавшему у стены капитану Мызникову. Она подхватывала его, вынося в веренице па на середину комнаты, отчего у него сквозь заскорузлую, кабанью кожу щек вдруг нежно проступал акварельно-девичий румянец. Кажется, только землетрясение могло оторвать юных воинов от украинского борща или макарон по-флотски…
— Куда же вы? — недоумевал Алексей Николаевич, не вставая, однако, с места, когда гости торопливо одевались в коридоре, меж тем как невеста никак не могла попасть в рукав шубки и только размазывала по лицу тушь. — У меня шампанское еще есть! Целых две бутылки!..
Глядя, как гости с кудахтаньем уходят, он с пьяной улыбкой повторял вслед за ротным запевалой:
Учил Суворов в лихих боях
Держать во славе российский флаг!
Отцом и братом Суворов был,
Сухарь последний с бойцом делил…
Алексей разжал объятия и отпустил бронзовую голову.
— Почему с Аленой детей не завел? — тихо, но внятно сказал Суворов басом.
Алексей вздрогнул и втянул голову в плечи. Не сидит ли кто за шторой? Нет, только торчит из горшка кустик герани.
— Ты ж ее любил, а как мучил, — не размыкая бронзового рта, продолжал Суворов. — Сколько раз она роды прерывала? Пять?
— Шесть, — виновато ответил Алексей, чувствуя, что не может оторвать холодеющих подошв от пола.
— Это еще почему?
— Сперва я не хотел — жили бедно, да и не догулял я. А потом она избаловалась…
— Эх, моя бы власть! Я бы тебя с ней в отдаленную фортецию запек: любитесь и размножайтесь!
— Батюшка, я и сейчас ее люблю…
Он осмелился было еще раз поцеловать полководца, но тот, видимо, отстранился, потому что губы Алексея наткнулись на герань.
Суворов откликнулся еще строже:
— И на порог не пускай! Поздно. Избаловалась! Лукавка, бесовка, любодейка!