Алексей Николаевич задумчиво пожевал пряный цветок.
— Жениться тебе нужно, пустограй! Тебя родил отец? И ты должен родить. Чтобы отблагодарить отца за рожденье…
— Так ведь отец даже не узнает про то, что я женился, — удивился Алексей. — Не увидит своих внуков!
— Экий ты телепень, право! — не без запальчивости перебил его Суворов. — Как же так — не узнает? Богу не угодно, что не множатся русские люди!..
Алексей пробормотал «покойной ночи» и поплелся спать. Путь из одной комнаты в другую оказался коротким и безболезненным, но затем произошла легкая борьба с брюками, не желавшими отделяться от него. Наконец Алексей с маху бросился на тахту и провалился в сон.
Как страшно, когда уходит любимая женщина. А если с ней прожито много лет, если она аккуратистка, повариха, хозяйка, вложившая душу в квартиру, в которой ты остался, — страшно вдвойне. Сколько мелочей стало привычкой, начиная от сшитой ею варежки — брать горячие чайники и кастрюльки и кончая прозрачными подкладками под выключателями, — чтобы не пачкать обои. Все это постепенно она забирала с собой, не разоряя, а раздевая квартиру. Казалось бы, ничего не изменилось — польский полированный стол, хельга, диваны, ее трельяж, телевизор — все на месте. Но квартира выстудилась, выглядела голой, чужой, нежилой.
А потом пришел черед и мебели: половину, принадлежавшую ей по праву, Алена вывезла, а остальное Алексей отдал родителям, чтобы не напоминало о прошлом. И квартира засверкала новым, дорогим и холодным блеском: ореховым деревом «Ромоны», бронзой и хрусталем, белым металлом музыкальной японской системы: усилитель фирмы «Сони», магнитофон «Акай», проигрыватель «Джи-Ви-Си»… Раз в неделю ловкая женщина средних лет наводила в квартире порядок, гудела пылесосом, протирала полы, утаскивала по две сумки пустых бутылок. Но первое, что сказала Алена, навестив его по необходимым бракоразводным формальностям, было:
— Не видно женской руки…
Он и сам больно ощущал это, слоняясь утром из одной комнаты в другую. Единственное, что осталось с ее времен, были книги. Часть их разворовали, другие Алексей отдавал читать в подпитии и забывал, кому, но кое-что из редких изданий уцелело. Он носил их переплетать в лоскутки от Алениных платьев, так что на полках в течение нескольких лет образовалось подобие истории ее гардероба, менявшего согласно моде материи и расцветки. Эти книги прошли с ними все испытания, когда в доме не было и полушки: менее ценное сбывалось букинистам или знакомым. В одну из таких трудных минут Алексей узнал, что его прежний дипломный руководитель ищет тома из юбилейного собрания сочинений Льва Толстого. Они жили еще с Аленой на Тишинке, мигом нагрузили два чемодана тремя десятками томов, собранных Алексеем за годы студенчества, и отправились на улицу Грановского. Пока Алексей предлагал книги профессору в его роскошной квартире, Алена ожидала мужа во дворике. Выручка оказалась много скромнее, чем они надеялись: часть томов профессор не взял, а за остальные заплатил полцены. И пока Алена на скамеечке сокрушенно пересчитывала деньги, планируя бюджет, Алексей заметил, что кто-то давно наблюдает за ними, отогнув занавеску, из кухонного окна профессорской квартиры. Это и был сам дипломный руководитель, благополучный, лысый, густобровый и пучегубый старичок, с лукавым любопытством изучавший их как посланцев далекого и неизвестного ему мира.
Проходя мимо желто-белого здания на Моховой, воздвигнутого по проекту знаменитого Казакова, Алексей всякий раз ловил себя на том, что при виде альма-матер не испытывает никаких ответных чувств. Словно бы не он, а кто-то другой проучился в этих стенах пять лет, просиживал в аудиториях и в студенческом зале библиотеки, давился винегретом в столовке в полуподвале, томился в предэкзаменационной лихорадке, ездил на воскресники, посвященные строительству нового здания на Ленинских горах. А ведь все это было, было с ним — и блуждание в поисках себя: восточное отделение, журналистика, отделение русского языка и литературы, и скучание на лекциях, и дружба с Павлом Тимохиным, которого считали надеждой литературоведения, и невинные студенческие капустники, и лотерея экзаменов. Не раз самые добродетельные зубрилы с грохотом заваливали сессии, а продувные бестии с ловко подвешенным языком умиляли педагогов глубиной и прочностью своих познаний. Постой, да ведь был еще Эдик Храпов со своим бесконечным подкидным дураком. О, карты, карты, проклятые карты, сколько горестных часов, сколько бессонных ночей и дневных страданий доставили вы в студенчестве!.. Был двенадцатый ряд на общекурсовых лекциях в Большой аудитории, безраздельно принадлежавший интеллектуалам. Как разноцветные бусы на нитке, слева направо располагались: Эдик Храпов, по прозвищу Человеческий Кот — в дорогой импортной тройке, вкусно пахнущий армянскими сигаретами «Маасис»; жизнерадостный Митя Гурушкин, в обязанность которого входило смешить свежими анекдотами; скрипучеголосый Кочкарев, сын крупного дипломата, поражавший всех невероятными рассказами о жизни Лондона и Нью-Йорка; невозмутимый, насмешливый, самолюбивый Тимохин и, конечно, Алексей. Он явился в университет в старенькой суворовской шинельке, подновленной в красильной мастерской, заметно уступал малочисленным юношам-филологам в знаниях и только к третьему курсу заставил считаться с собой, был принят на двенадцатый ряд.
Что еще было? Два недлинных юношеских романа с категорическим разочарованием. Конкурсный барьер экзаменов в аспирантуру Института изящной словесности, только перескочив который Алексей уразумел, что совершил почти невозможное. Ожидание встречи с ней, той единственной, в неизбежность чего он верил больше, чем в свое существование. И слабеющие голоса прошлого, которые доносили до него смутные черты его горячего деда.
В коридоре, сбрасывая на сундук под вешалкой тугую спортивную сумку, набитую книгами, Алексей замечал две старенькие шубки — плюшевую, когда-то лиловую, а теперь лысую, и другую, желтый воротник которой всегда поражал его грубостью и бедностью подделки под мех. А означало это вот что: сидят у мамы и пьют чай давние приятельницы деда и бабуси. Примерно раз в два месяца совершают они это, все более многотрудное путешествие и уже много лет — вдвоем.
Алексей пытался незаметно проскользнуть в свою комнату, которую отгородил книжным шкафом, но нет, мама засекла его. Начинался новый и опасный для него поворот в разговоре.
— Аспирант-то наш вовсе от рук отбился, — назидательно повышала голос мама. — Верите, два раза подряд домой под утро приходил. Я ему рассказываю о том, как один молодой человек попал в шайку, — и не слушает. А вечером снова собирается. Я ему: «Куда бы это?» А он так спокойно: «Знаешь, говорит, мы тут выяснили, что кассирша в десять часов по Васильевской улице выручку понесет. И решили выйти ее встретить…»
— Надо, надо непременно ему мозги почистить! — отзывался низкий голос.
Это обладательница плюшевой шубки Клавдия Игнатьевна, соратница деда по партизанщине в Сибири. Она, очевидно, хотела бы добавить еще что-то очень решительное и беспрекословное, как могла еще десять лет назад, когда вела в библиотечном институте курс научного коммунизма, да спохватывалась. Куда ей теперь, вон катаракта такая, что только с палкой и ходить…
— Кто пришел? Саша? — преувеличенно громко, как все глухие, осведомлялось бывшее колоратурное сопрано. Это подруга бабуси Нина Александровна, некогда певшая с ней в Тифлисском оперном императорском театре.
Мама смеялась и, как догадывался Алексей, наклонялась к самому уху Нины Александровны:
— Да не Саша, а Алеша! Але-оша!!
— Ах, Аленька! — догадывалась Нина Александровна. — Он что, уже из школы так рано?..
Мама без перехода брала самую печальную ноту:
— Бедная тетечка Ниночка! Совсем старенькая стала. Все на свете путает… А ведь когда-то пела партию Царевны Лебедь! И вот — ни голоса, ни слуха — ничего!
— Ну, это когда было… Еще до ее замужества, — гудела Клавдия Игнатьевна. — Я с ней познакомилась, когда она вышла за Вячеслава Михайловича и бросила сцену…
— Еще бы не бросить! Ведь он уже был без пяти минут генерал…
— А она всегда выглядела как генеральша!
— Да, да! — снова ликовал мамин голос. — Когда Вячеслава Михайловича назначили директором Неплюевского кадетского корпуса, никто ее иначе и не называл…
Необъяснимо как, но Нина Александровна постигала, что говорили о ней и ее муже.
— Ты, Клава, по-моему, и приходила его арестовывать. Где это было? В Оренбурге?
— Нет, Ниночка! — кричала подруга. — В Иркутске, в двадцатом…
Алексей хотел бы не слушать их — ведь каждый раз одно и то же, — но разговор помимо его желания въедался и мешал:
— Ты еще пришла с Павлом Андреевичем, а тот говорит: «Извини, Вячеслав, нам придется тебя арестовать!..»
— Папа всегда был очень корректным, — вставляла мама. — Ах, если бы Алексей унаследовал его интеллигентность…
Алексей морщился и включал купленный на аспирантскую стипендию чуткий немецкий приемник «Штерн». Эфир шелестел морзянкой, голосами, обрывками песен.
— Кто пришел? Саша? — перекрывая далекие голоса, откликалась Нина Александровна.
Странное дело! С десяти лет — с утра до вечера — жил по распорядку, строгому, словно железнодорожное расписание. Никуда не свернешь. Трепетал перед офицерами-воспитателями. В самоволке был только раз, да и то попался. В восемнадцать поступил на филологический, ходил в университет через день, готовился дома. А теперь, сделавшись аспирантом Института изящной словесности, появляется в его стенах лишь раз в неделю…
— Может, в самом деле в дурной компании оказался? — гудела Клавдия Игнатьевна. — Валя, давай познакомим его с моей племянницей Настей… Увлекается точными науками и туризмом. И на рояле играет. Все дни дома или в библиотеке. Очень серьезная девушка… Не то что эти намазанные вертихвостки…
Разговор снова переместился на Алексея. Конечно, общих тем немного. Уж если они прокручиваются, то по нескольку раз.