Народ, не желая силосовать, все еще сенокосничал. Многие пришли на обед, сидели за самоварами у открытых окошек. Многие видели, как краснофлотец перемахнул через завор[5] и побежал под гору к роговской бане. Пьяный Акимко в красной разорванной косоворотке по-бычьи мотал головой, поднимался из-под горы навстречу матросу. Он пошатывался и пел свое:
Кабы прежняя сударушка
Была не по душе…
Васька Пачин ждал, когда пьяный поднимется выше.
— Мало ли кто кому по душе! — сказал краснофлотец, стараясь не повышать голоса. — Гляди, Аким! Больно далёко ты ходишь от Ольховицы.
— Ты кто такой, чтобы мне указывать? Куда хочу, туда и хожу!
— Доходишься…
— Ты, Васька, меня не пугай, я пуганый!
Аким выхватил из кармана двухфунтовую гирьку на длинной сыромятной бечевке. Гиря опоясала круг перед самым лицом, и Василий Пачин поспешно отскочил на два шага назад. Отстегивая флотский ремень, он не спускал глаз с пьяного Дымова. Может, и свой пивной хмель ударил матросу в голову. Зубы скрипнули у того и у другого.
— Брось гирю, Дымов!
Но Акимко заматерился и снова махнул гирей. Матрос опять едва успел увернуться, но гиря чуть-чуть скользнула по голове. Дымов размахнулся в третий раз, и Пачин бросился на сближение, ударил Дымова бляхой морского ремня. Удар был не настолько силен и Дымов был не настолько пьян, чтобы не устоять на ногах. Он отступил, чтобы создать размах для своей гири, а Васька сблизился, чтобы размаха этого не было. Теперь не потребовались ни гиря, ни бляха. Кулачные удары посыпались с обеих сторон. Мужчины дрались молча и яростно.
— Мамка! — блажным голосом закричал Серега и побежал к баням.
Алешка припустил к реке той же тропкой. Тонька, молодая жена краснофлотца, уже бежала с речного берега:
— Василей Данилович, отступись! Батюшко, отойди… пожалей ты меня…
С такими же криками бежала из бани и Вера Ивановна, обе они смело бросились разнимать дерущихся. Тонька первая со спины схватила мужа за руки…
Васька вырвался, оттолкнул плачущую жену, давая свободу рукам. Вера Ивановна вклинилась между Акимом и краснофлотцем, а гиря опять замелькала в воздухе. «Разможжит кому-нибудь голову», — мелькнуло в сознании матроса. «Полундра!» — заорал он и дал волю морскому ремню. Но Дымов не выпускал намотанную на кулак бичеву. Драка вспыхнула со свежей яростью. Чтобы обезопасить женщин от гири, Васька вновь попытался сблизиться с Дымовым, но тот держался на расстоянии. Гиря то и дело мелькала перед самым лицом. Пачин выбрал момент и сцепился с Акимком, они совали кулаками друг в друга.
Из деревни на гору бежал народ. Иван Нечаев и Зырин, не долго думая, бросились под гирю и под матросский ремень, быстро разъединили дерущихся. Бабы с воплями оттеснили Акимка подальше в сторону. Тоня с Верой поспешно увели Ваську к реке… Кровь стекала из разбитой губы и носа. Дымов успел-таки не однажды заехать кулаком в лицо. Тоня, рыдая, замывала мужу рассеченную бровь, сделала примочку из подорожника. Кровь не сворачивалась, панацея не помогала. Матрос глотал соленую жижу. Два передних зуба хотя и шатались, но выстояли, переносицу ломило.
— Лошадь бы запрягчи да к фершалу! — плакала Тоня. — Заживет и так… Второй-то свадьбы не будет.
Васька пытался шутить. Его увели в братнину баню, уложили на нижнем полке, ногами к банной каменке. Тоня убежала за полотенцем. Ругая Акимка, Вера Ивановна подала матросу что-то под голову.
— Нет… наоборот, голову лучше пониже. Найди чистый висок… Чего ему надо? Зачем он ходит в Шибаниху?
— Василий Данилович, лежи, батюшко, лежи! Кровь-то все течет… Не разговаривай. Не споминай ты его, беса.
— Уезжать надо, я бы ему показал…
— Когды уезжать-то?
— Самое позднее послезавтра. Антонину пока оставлю. Она и за Алешкой присмотрит… Квартиру найду, увезу обоих… Нет от Пашки письма?
— Нету! — заплакала Вера Ивановна. — Не знаю, жив ли… Сергий, возьми котелок да принеси холодной водицы!
Серегу заменила прибежавшая Тоня. Они с Верой начали хлопотать около матроса. Сережка выскочил из бани к реке. Что делать? Не сказать ли? Ведь никто не знает про Павла. Нет, нельзя сказывать, надо терпеть. А каково ему терпеть? Вон, котелка уж хватились… Ищут. И Сережка убежал по мосту на тот берег.
Дымов весь в синяках с матерными криками ходил по деревне, пытался выломать из огорода какую-нибудь уразину. Нечаев и Зырин связываться с Акимом больше не стали. Ярость и пыл медленно покидали пьяного Дымова…
Весть о драке гуляла по всей деревне. Народ обсуждал происшествие и на Евграфовых помочах, успевая таскать глину, толочить ее в опоке. И когда Гуря-пастух разложил в прогоне завор и на улице показалась первая корова, большое красное солнышко спряталось за амбары и гумна. Длинные, саженей по сорок тени пали и от домов, и от гумен. Малые детки бегали и кричали на улице. Они шагами пробовали мерить свои такие длинные вечерние тени. Тени двигались вместе с ними…
Кричали и хозяйки, загоняя скотину, взлаивали собаки в заулках. Мычала, блеяла вся шибановская живность, одни куры уже сидели на насестах.
Печь для мироновского семейства была сбита.
— Надо, чтобы недели четыре выстаивалась, — сказал Савватей. — Не вздумай, Марья, топить сразу, а то растрескается.
— Васька-то, говорят, и гирю у Акимка отнял. — Таисья Клюшина напомнила о главном событии. — А на што ему гиря? На кораблях гири не требуются.
Савватей поправил Таисью:
— На кораблях, Таисьюшка, все требуется. Солонину-то, поди, гирями вешают.
— Ведь ежели гирей по голове, тут же бы и убил.
— Уголовное дело, — согласился Климов.
— Василей натупом на гирю-то, вырвал, говорят, и в карман положил, опеть и давай пазгаться.
— Все-то ты знаешь, Таисья, да чуток перепутала, — сказал Нечаев. — Дымов гирю не выпустил.
— Как бы его предрик-то не прищучил, Василья-то, — подал голос молчаливый Жучок. И в голосе его не было сумасшествия. Ничего такого даже не чувствовалось!
— Да, нонче вся жизнь стоит на доносных бумагах, — включился в разговор Киндя. — И на корабель сообщат, у них не закиснет.
Нечаев тоже высказал опасение насчет «прищучивания». Зырин убежал мыться на омут. Таисья ушла домой.
Евграф Анфимович Миронов отмалчивался. О драке он услышал от маленьких ребятишек, затем прибегал Алешка, второй Марьин племянник. Растрепанный, крикнул: «Драться начали!»
Нечаев и Зырин выбежали на гору, а Евграф не стал никуда торопиться. «Дерутся, говоришь?» — переспросил он Алешку, и тот доложил все сначала, а Евграф спокойно сказал: «Ну, как начинали, так и кончат». Алешка исчез, обиженный.
Теперь, когда на горе все стихло и деревня начала успокаиваться, когда печь была сбита, Евграф похлопал по ней ладонью, словно по запряженной лошади:
— Живет, добро! «Свинью»-то сейчас вынуть?
— Нет, — возразил Савватей Климов. — Пусть день-два так постоит.
Евграф поблагодарил всех мужиков. Бабы и девки давно разошлись, мужчины не уходили.
Он подумал, что они ждут, не забыли про вторую бутылку «рыковки», которую женщины распечатывать отказались. Но дело оказалось совсем не в бутылке.
— Ты почему из канторы побег сотворил? — спросил Судейкин.
— Да, да, пошто убежал? — поддержал Киндю Иван Нечаев. — Мы тебя выбрали! Обязан, значит, на должность встать.
— В протоколе-то у меня все записано, — добавил счетовод Зырин. — Разборчиво.
— Разорит он нас, Митька-то, всех разорит! — вступился в разговор и Жучок.
Евграф попробовал отшутиться:
— Мне Самовариха отсоветовала.
— Она не колхозница, дак и пусть сидит! — Счетовод даже матюгом завернул. Он поверил, что Евграф послушался Самовариху.
Поднялся шум. Евграф молчал, выслушивал каждого. Мужики упрекнули его гордостью, он не утерпел, начал оправдываться:
— Нет, у меня гордости нету! У меня одна обида на Микуленка, другая на Игнаху, и та обида побольше первой. И грамоты во мне не лишка! А ежели требуете вставать на должность, так встану! Пойду в утре к им! Мне от народу не бегать. Как скажете, так и сделаю…
— А мы уж все на собранье сказали!
— Литки, Анфимович, литки! С чего начнем-то, с жнитья или с озимового?
— С дегтю! — И Евграф ударил по столу всей пятерней, широкой, словно лопата. — С дегтю начнем, а дальше видно будет!
VIII
«Иди, Паска, иди… Не уставай! Твоя нога, моя хоба-ламба очень холос», — голос ненца как бы стихал и как бы исчезал, истаивая за спиной. Павел спал на ходу. Сон и горечь мешались в один сгусток. Глаза Павла были закрыты, он брел через четвертое поле. Кошмары сменяли один другого. Рассветные чибисы пищали, бросались, едва не касаясь крыльями. Какие лыжи? Он бредет босиком полевой росой… Поэтому и мерзнут ноги, Тришкины лыжи тут ни при чем. Хаживал Пашка и босиком по печорскому снегу. Без лыж хаживал по холодному Нарьян-Мару…
Чибисы тоскливо пищат, носятся прямо над головой, кидаются на него то слева, то справа. Что это? Четвертое поле… Пахали когда-то с Серегой… Погонялку парень искал, долго не мог найти. Куземкина Митьку выстегали, было будто вчера. Карько-то жив ли? Может, уже и нет мерина… Вон паренину надо пахать, навоз заваливать… А где он, навоз-то? Ни одной колыги не видно в четвертом поле. Эх, сколько гусей они с Тришкой переловили! Павлу мерещились гуси, но это белел в траве морковник. И серые одуванчики раскрывались с восходом солнышка. Роса ли сохнет на давно не бритых щеках? Больно уж солона роса…
Он сглотнул горькую горловую спазму. Может, и зря все? Нет, не зря! Жена шла с Дымовым под руку, это было ясно видно. Одно дело, когда идет под руку девка, другое дело, когда идет замужняя… Значит, забыла мужа, из памяти выкинула. Не посчиталась ни с детками, ни с церковною клятвой…
Павел сильно сжал свои поредевшие на Печоре зубы. Скулы его отвердели и сделались каменными. Он проснулся. Босые ноги вывели его на лесную дорогу, ведущую на покосы. Где же место, откуда был вывезен мельничный стояк? А вот эта пожня! Это тут росло чертово дерево! Лес расступился. Прочь, мимо… Жена и мельница сгубили Павла Рогова…