— Заходи и ты! Правда, живем-то… в чужих людях.
Евграф хотел было сразу поговорить насчет Митькина сруба, но Володя, отбиваясь от комаров, исчез.
Заблудившийся чей-то баран тыкался из одних ворот в другие. Охрипший и бестолковый, он побежал в другой конец Шибанихи. И Миронову припомнился тридцатый год, как разбирали скотину после статьи Сталина.
Солнце только что село. Бирюзовое небо на западе еще ярко светилось, но в зените оно мрачнело, переходило в кубовый, затем в неопределенный цвет, и чем ближе к восточному горизонту, тем становилось темнее. Кричали дергачи у реки. Комаров было густо. Большая ночная птица лунь бесшумно шарахнулась в теплом ночном воздухе. До одури сильно пахло ромашками. От домов веяло запахом коровьего молока, лошадиного пота и вечерним дымком. Отблеск дальней грозы вернул Евграфу острое чувство родины.
Не больно-то хотелось ему идти ночевать в чужую избу, но деться было некуда. В избе кипел самовар. Палашка, увидев отца в рубахе с крестиками, добродушно развеселилась:
— Ой, тятенька, до чего баско-то!
— Кыш! — огрызнулся Евграф. — Баско… Не могли порток припасти. Размокла бумага-то? И штаны не просохли…
— Тятенька, бумага явственна! С крайчику расплылось немного, — захлопотала виновато Палашка. — Бумагу я на кожух положила, высохнет. И штаны к утру сухие будут, а ты чаю попей да полезай на печь. Девушка-то наша уж спит. Завтра мы с маменькой и портки сметаем. Полстана холста у нас осталося. Остаточек, а на портки-то хватит. Остальное-то ушло на портянки, на рукавицы да на скатерть. А на мешки-то мало ли надо холста?
Палашка вроде бы оправдывалась.
Евграф без сахара выпил две чашки морковного чаю. Покорно полез на обширную, сбитую из глины печь Самоварихи. На печи он снял не просохшие в бане тюремные штаны. Оставшись в чем мать родила, укрылся какой-то старой подстилкой. Печь была так горяча, что пришлось искать более прохладное место. «Ну, кто в сенокос-то на печи сидит?» — горестно думал Евграф. Но совсем размяк он душой, когда дочь подала снизу целый ржаной пирог со свежими рыжиками, а после еще и большую кружку с чаем и даже сахарницу с мелко наколотым сахаром.
Когда пришла Марья после скотинного обряда, он уже задремывал и сквозь дрему слышал то бабьи смешки, то какой-то шепоток. Он слышал, как Самовариха вернулась из леса с большой охапкой душистых зеленых гиглей, как чистила гигли и приговаривала:
— На-к, Палагия, ешь сама. Скусно!
Самовариха укладывалась уже спать на примостье, а Марья с Палашкой в темноте кроили холстину. В окне блеснула зарница. Евграф был не доволен, что бабы не запирали ворота. В избу неожиданно закатился Володя Зырин и хлопнул о стол бутылкой. Дальше пришел Новожил, а через какое-то время заглянула и Вера Ивановна Рогова. Самоварихе пришлось подняться, зажечь убогую шестилинейную лампу.
Евграф совсем очнулся от громких слов Ивана Нечаева и лежал на печи ни жив ни мертв.
— А где у нас бурлак-то? — шумел Нечаев внизу. — Вот мы счас обмоем его… Анфимович, слезай сюда.
И Нечаев уже своей бутылкой ударил по столу.
Евграф затаился и начал лихорадочно соображать, как быть… Палашка и жена Марья всеми силами выпроваживали гостей, дескать, поздно, девку разбудите, да и бурлак после бани спит. Зато Самовариха всячески ублажала пришельцев, уговаривала их проходить «под святые». Вскипятила и принесла на стол самовар. Вот-вот должны были запеть первые петухи, а в избе стало людно, и все, кроме спящей внучки, жены и дочери, терпеливо ждали, когда бурлак спустится вниз.
— Анфимович, а вить ты там не спишь! — заметил Иван Нечаев.
— Не сплю… — согласился сверху Евграф. — Какой уж тут сон?
— Ну, тогда слезай! Неужто не жарко тебе там? Выпьем по рюмке за твой возврат!
Евграфа кидало на печи то в пот, то в холод. Как? Признаться, что он лежит без порток, с голой задницей?
Нет, этого он никак не мог объяснить… И не слезать тоже было нельзя…
— Ну, ты, Анфимович, совсем, видать, нос начал задирать, — сказал Зырин. — Совести у тебя нет.
— Совесть-то у меня, Володя, есть, — сказал сверху Евграф. — Есть совесть-то, да порток нету! Вот дело-то какое…
— Да ну? — захохотал Зырин. — Как это нет?
— А так! — разъярилась на Володю Марья. — Так и нет! Сами догола разули-разболокли!
Володя заоправдывался и сказал, что он ни Евграфа, ни Роговых не раскулачивал.
Что началось в избе Самоварихи с приближением полночи! Тускло горела лампа. Евграф на печи краснел и потел. Марья и Самовариха ругали начальников, каждая на свой лад. Палашка успокаивала пробудившуюся Марютку. Нечаев спорил о чем-то с глухим Новожилом. И неизвестно, что было бы дальше, если б не вошел в избу Игнаха Сопронов, сопровождаемый председателем Митей Куземкиным.
— Дома хозяйка? — Сопронов, как ястреб, оглядел всех по порядку. Хотя лампа померкла, ночи стояли светлые. — О, да тут вас вона сколько…
— Как сельдей в бочке! — хихикнул Куземкин, покосившись на две так и не распечатанные бутылки. — И выпивка на столе…
— Нет, братцы, у нас нонече пост, — ехидно сказал Володя Зырин. — Хотели мы выпить за приезд Евграфа Анфимовича, да он-то, вишь… что-то он заупрямился… Не слезает никак с печи…
Зырин не объяснил Игнахе причину мироновского упрямства.
— Так, так… — сказал Игнаха. — Может, сейчас спустишься, таварищ Миронов? Дело ночное, позднее.
— Завтре людям косить, рано вставать! — поддержал Игнаху Митька Куземкин.
Евграф на печи крякнул, но промолчал.
— Так не станешь спускаться, Евграф Анфимович? — Было похоже, что Игнаха заранее знал о приезде Евграфа. — Надо бы поговорить.
— Нет, не спущусь, — послышалось с печи.
— Ну, пеняй на себя! — сказал Сопронов. Все затихли.
— Ты пошто пришел? — Марья накинулась на Сопронова. — Тебе чего надо? Человек с дороги, и робенку спать надо.
— Пришел я не к ему, а к здешней хозяйке! — выкрикнул Сопронов. — А ежели говорить насчет Миронова, дак он обязан показать документы!
Тут начала говорить сама Самовариха:
— Батюшко, Игнатушко, от меня-то тебе чево надотко? В ковхоз дак я все одно не пойду. Я уж и Митрею сказывала.
— Пойдешь! — крикнул на это Куземкин. — Как миленькая прибежишь!
— Нет уж, нет уж… — Самовариха отошла в куть. — Это пошто, Митрей, я к вам в ковхоз побегу? И кобылу я свою вам не отдам, вот те Христос! Нечево мне в ковхозе и делать. Идите-ко с Богом домой! Ступайте, а я ворота запру.
Самовариха заподавала мужикам обе бутылки.
— Ты, это… Поставь-ко их в шкап, — сказал Володя Зырин. — Пригодятся. Мы их не заквасим…
Нечаев тоже оставил свою «рыковку» на столе.
Изба опустела. Первые петухи только что отгорланили по Шибанихе, но маленькая «Виталька» от испуга звонко заголосила. Самовариха мигом ее успокоила.
III
Тюремный костюм-«тройка» просох только на третьи сутки. Кургузый пиджачишко, штаны и рубаха уже не воняли, как раньше, лошадь оглядываться не стала бы… Можно было смело идти в сельсовет. Но справка не давала Евграфу покоя. Бумага вместе с поленом лучины сохла на печном кожухе. Евграф кой-как расклеил-таки слипшуюся бумагу и ничего не мог на ней разобрать. Все до одной буковки расплылись! Читать было нечего. Такую в сельсовете и показывать ни к чему. Отправляясь в Ольховицу отмечаться, Евграф однако ж взял с собой сморщенные листочки.
Миронов с вечера промазал дегтем рыжые золотарские бахилы. Заплатки на них стали еще заметней. А куда от заплаток денешься? Не прежнее время…
Начальником в сельсовете сидел теперь бывший объездчик Веричев. Поглядел он на бумагу так и эдак, не определил, где верх, где низ. И вдруг строго сказал:
— Мы, Евграф Анфимович, тебя и без бумаги с малолетства знаем. Личность твоя всем людям известная. Иди и не сумлевайся!
Веричев достал из стола хомутную иглу с длинной холщовой ниткой, открыл какое-то дело и начал подшивать выстиранную справку. Евграф облегченно вздохнул, культурно поблагодарил Веричева:
— Люди-то одно, а власть, товарищ Веричев, другое. Тюрьма-то не красит.
— Живи, не обращай вниманья. Говорят, кто старое помянет, тому глаз вон.
И отправился Евграф в дом к Славушку. Прошел по Ольховице, как в прежнее время! Краснофлотец Васька, родной племянник жене Марье, еще на крыльце, куда выходил умываться, крепко обнял Евграфа. Славушкова хозяйка только что испекла пироги, часть с картошкой, часть с соленою щукой. Славушко, хоть и дальняя родня, тотчас сбегал в сенник за чекушкой. Евграф просидел в Ольховице чуть ли не до вечерней скотины…
Было что рассказать! Проговорили про всю родню, всех вспомнили. Дымя беломорской папиросиной, моряк рассказал об училище. Как подавал в розыск на отца Данила Семеновича, тоже поведал. Хлопоты оказались напрасными. И от брата Павла не было никаких вестей…
Когда Евграф начал торношиться насчет Шибанихи, краснофлотец Василий Пачин встал перед зеркалом. Расправил моряк плечи, скинул синюю форменку. Оставшись в одной тельняшке, начал наставлять бритву на широком своем ремне:
— Божат, что я тебя спрошу!
— Чево, Василей Данилович?
— Пойдешь ли со мной?
— Куды?
— А свататься!
— Так нам ведь вроде в одну сторону… Поди не в Залесную?
— В Шибаниху! — твердо сказал моряк. — Подожди, счас побреюсь…
Славушко хлоп в ладони и хотел бежать в магазин, но Васька, продолжая бриться, жестом остановил его:
— Пока ни к чему. Дело сурьезное!
— Сядем на лавку! — предложил Славушко.
Не долго думали сват с женихом, свернулись — и пешком в Шибаниху. Дорога оказалась коротка, чтобы обо всем переговорить.
У Тонькиных братьев уж и солод на пиво смолот на ручных жерновах. Сговор-то, видать, уже был. Евграф поговорил для приличия, почаевничал с маткой и с братьями Тони. Вот и все сватовство! Пост на дворе, да и жениху надо было скорее на службу в Питер. Потому и свадьбу решили ускорить, мало ли что могло случиться.
— Найдешь ли хмелю-то? — спросил Миронов Евстафия.