Час возвращения — страница 17 из 66

нали друг друга. Иван тут же сообразил, что ездят на УАЗах без шофера только начальники, и первым пошел навстречу.

— Кузьма? — удивился он.

— Ваня!

Пожали друг другу руки.

— Ты, Кузьма, не постарел, — сказал Иван. Откинул голову, еще раз оглядел старого товарища.

Вавилкин, спрыгнув на землю, беззвучно смеялся: Кузьма!

— Сядем, что ли? Подышим? Помнишь, как на привалах?

— Помню, эх…

Они сели. Вавилкин подал ему сигареты — курил он неизвестные Ивану «Пэлл Мэлл». «Ого, — подумал Иван и взял сигарету. — Не меньше чем директор».

— А ты что — директор?

— Кабы директор! Так хотелось в свое время, да не подфартило: мест свободных не оказалось. Думал, покажу себя. Все так ясно было, когда был рядом с Бахтиным. — И сообщил, как бы виноватясь, что работает секретарем райкома.

— Не первым ли? — Иван хотел польстить Вавилкину, но, оказывается, попал прямо в цель. Удивился: — В армии у тебя на уме были одни спортивные снаряды. И орудие однажды чуть не завалил, помнишь?

— Да, чуть не завалил орудие, помню. С той поры, Ваня, я и стал серьезным человеком. На комсомольском собрании ты правильно мне врезал.

— Помню, — сказал Иван и погрустнел. Какой он был ухорез, Ваня Венцов! Ни разу за всю службу не опоздал на огневую. Ох и соображал! «А теперь что, не соображаю? Передовик же», — подумал, утешая себя. И спросил: — Как же ты первым-то, а, Петр? Учился?

— Работал и учился…

— А сколько теперь людей, может, получше тебя обученных, а вот не они, а ты?

— Обученных! В том-то и дело, Иван, что нельзя раз навсегда обучить человека. Учиться надо все время… Все время…

— Чему?

— Работе. Отношению к людям.

— Где, у кого учишься?

— У всех. У Бахтина вот…

— У Бахтина?

— Да. У него учился доверию к людям. Понял: доверие скорее всего вызывает ответное чувство. Ответ добром — это уже действие. Да о чем мы говорим? Ты-то как? Как ты играл на гармони! У меня, бывало, мурашки по коже, как ты возьмешь «Амурские волны». Бахтин, конечно, музыкант, но больше играет для потехи и воодушевления, из озорства. Узнает, например, что на ферме доярки в стужу плачут: руки мерзнут. Да что руки, кормов нет… Остановит машину где-нибудь за кормоцехом и ввалится к дояркам с гармонью. «Не слышны в саду даже шорохи…» Они на него с кулаками. А он: «Если б знали вы…» А потом в волокушу впряжет свой «уазик», натаскает сена. Закуришь еще? — Вавилкин волновался.

— Закурю. — Иван взял пачку, лежавшую на-земле, от волнения вытряхнул лишнее, стал собирать, запихивать обратно сигареты трясущимися пальцами. — Только, Петр Кузьмич, надо знать, к кому с добротой сунуться. Доярки-то довольны, ясно, день и ночь будут вкалывать, как моя Вера. А трактористы что? Позубоскалят и на боковую.

— Ты прав, Ваня. С добротой отнестись к жулику — значит стать его соучастником. Но такая штука, с другой стороны: как откажешь ему, жулику, в человеческом отношении? Вдруг что-то заденет его душу, а? Вот и гадай: выпустить свою доброту или запереть на замок?

Иван промолчал. День был прохладный и ясный. Крапленный охрой и суриком лес тихо стоял по ту сторону поля. «Что же это такое, я не заметил, какой лес-то красивый, — подумал Иван. И взглянул на Вавилкина. — Везучим оказался Кузьма. А был водитель — куда там до меня».

— А мне не повезло, — проговорил он, стараясь проглотить сухость в горле. Волнение всегда вызывало ее, проклятую. — Похож теперь я на двуликого Януса. Одна половина все понимает, к работе влечет, другая — все против да против, по-своему хочет повернуть. А кому скажешь об этом открытое слово? Некому. Даже поначалу тебе бы не сказал: первый секретарь! Но у нас ведь, Петр Кузьмич, дружба полковая?

— Да перестань величать, зови как в армии: Кузьма! И говори все, что хочешь.

— О гармони не хотел тебе… Раздавили ее мои дружки. Вся рассыпалась. Жена сложила в мешок, а может, уже в печку покидала.

— Пьяные, что ли?

— Пьяные.

— И ты пьешь?

— Бывает, Кузьма.

— Да-а…

— Вот и откройся человеку. Тотчас проработка…

— Да брось ты! Расскажи лучше, как ты прожил эти годы.

— Справедливо спрашиваешь: как прожил… Именно прожил. Как последнюю копейку.

— Не о том я…

— Понял! Ну, ты уехал в свою Тверь, а я на Брянщину. Родина! Деревню Козорезовку в войну фашисты сожгли. Мои дед и бабка замерзли. Отстроилась деревня и я решил: отсюда — ни шагу. Трактор всегда под рукой. Заработок, понимаешь. Но бутылки я тогда не брал, подношения рукой отводил: деньги, деньги! Копил на гармонь. Купил: ох, голосиста была, стерва. Деревня оживала. Мужики и бабы мой трактор ловят, а девки — гармонь. Мечтал: год прошатаюсь, за десятилетку досдам, поднакоплю грошей — и в институт. Технику знаю и люблю. Соображения не лишен. Карпыч, я тебе о нем рассказывал еще тогда? О, человек? Научил землю понимать. Уж видел я себя инженером или механиком при земле, и вот… Все прахом…

— Почему же, почему, Ваня?

— Женился…

Вавилкин про себя тихо засмеялся:

— А я думал, тюрьма…

— Похуже оказалось. Тесть — с ним бы я две жизни прожил, не охнул… Добрый, настоящий. Из такого стыдно веревки вить. А теща… Ну вот, народились у нас Дашка и Родя. А жил я на подворье, но тут пришлось к ним переселиться. Тесть праздники не пропускал. У нас с ним полное понимание. А когда моя идея насчет инженерии кувырк, я уж не стал отказываться от бутылки. Подбросишь мужикам сенца, дров, вспашешь огород — за все бутылка. Стал домой приходить веселый. Вгорячах однажды что-то брякнул теще. А она, не будь дурна, меня среди ночи турнула… Завелся! Это меня-то! Махнул в Липовики, на Вятку. Там ведь тоже родное место. Мама похоронена. Детей оставил, жену…

— И не поборолся за семью?

— Как не поборолся? С женой повстречались. Я честь по чести попросил: «Поедем вместе». А она: «Как мне против матери? Ее слово: бросить тебя. Не могу поперек». И расстались.

Вавилкин молчал. Его смуглое лицо пошло пятнами.

— Дальше, — попросил он.

— Одиночество и обида, понимаешь, Кузьма? Да еще эта проклятая деревенская доброта и бедность. Сделаешь человеку что за так, а он испей да испей, а то потом как я к тебе подступлюсь? Вот и зажил легко и просто. Тормоза сдали.

— А жена? Как ее зовут?

— Вера…

— Вера!

— Не выдюжила, ко мне примчалась. Пузырей моих привезла. Вроде отошел я, но мечты уж никакой… Не повезло мне. А потом колхозное гумно сгорело вместе с трактором. Обвинили — не отогнал. Да еще придрались: хмельной был. Уехали мы в Тульскую область. Теща забрала детей. Не получилось и там. С трактором с моста в речку Беспуту бабахнулся. Куда деться? И тут вспомнил, как ты звал меня в Талый Ключ. Теперь суди…

— Судить легче всего, Иван. Просто я еще не верю. — Вавилкин снова закурил. — Есть такие люди, которые на себя наговаривают. Ты, случаем…

— Нет, нет, Кузьма. — Иван замахал руками, как будто то, о чем подумал секретарь, было самым страшным преступлением. — Я по-честному. Наоборот, скрывать приходится, врать. А врать не по мне, сам знаешь. Но и я уж попривык. Глядишь, вокруг одни вруны: слово легко бросают, а за ним — ничего, я туда же.

— Есть такие, — согласился секретарь. — А помнишь, как ты учил меня вождению? До сих пор спасибо тебе говорю. Уходили мы будто в увольнение в город, а сами в совхоз, к твоим знакомым.

Да, было такое дело. С Вавилкиным они возили торф. Ездили по самым трудным дорогам.

— Водителем все же я не стал. Хорошим водителем, — уточнил секретарь.

— Вот я говорил тебе: ты головой машину понимал, а надо и сердцем. Чтобы сердце о ней думало, тогда и она станет твоей рукой-ногой.

— Не понимал я этого…

— Не понимал. А теперь как? Думает твое сердце?

— У каждого это бывает по-своему, Иван. Объясни, что это такое?

— Как объяснишь? — Иван в затруднении задумался, оглядывая притихшее пустынное поле, будто искал у него ответа.

— Видишь ли, — Вавилкин пришел к нему на выручку, — я не отделяю ум от сердца. Еще в те поры я пытался представить твое думающее сердце, но что-то от меня ускользало. А потом решил, что это чертовщина.

— Не скажи, Кузьма… Я-то чувствую…

— Да, согласен, это надо почувствовать. — Вавилкин задумался. — А что ты о себе думаешь?

Иван с осуждением, искоса посмотрел на Вавилкина: и он туда же!

— Работник я. Попробуй кто плюнь в мою сторону! — Глаза Ивана зло сверкнули. — Да сам Кравчуков не смыслит столь в машинах, сколь я. А инженер! Но он человек хороший. Это я о нем к слову. — Иван помолчал. — Ну кто я такой? До смерти невезучий человек. Но зачем меня унижают недоверием?

Вавилкин расстроился: он не знал, чем помочь Ивану, что сказать.

— Преодолей себя, Иван. Слова не новые, ты их, верно, слыхал не однажды. Но попробуй. Больше пока я ничего не придумаю, — сказал секретарь и протянул ему руку.


Сложный район у Вавилкина, ничего не скажешь. И пашней не обделен, и лугами, а лесом и подавно. Недавно построенная мощная ГРЭС внесла в экономику серьезные поправки. Но между многими делами и заботами, выпавшими на этот день, Вавилкин не мог не думать об Иване Венцове, своем давнишнем однополчанине. Минуло чуть более десятка лет, как они расстались, и вот встреча, которая не принесла радости, а сильно озаботила секретаря райкома. Мысль, как помочь Ивану, то и дело, не спросясь, отодвигала другие его заботы. Что спивается кое-кто, для него, конечно, не было открытием. Но на примере Ивана он увидел всю тяжкую беспощадность явления. «Как же я тогда не уговорил его поехать к нам? Учились, работали бы вместе, — маялся Вавилкин поздним раскаянием. — Солдат хоть куда был и товарищ». Перебрал в памяти жизненные передряги Ивана, о которых с таким опозданием узнал, искал, на чем осекся парень, не желая кого-то винить.

Вечером Вавилкин позвонил Бахтину и рассказал о встрече с Венцовым.

— Ошибся я, Петр Кузьмич. Провел, окаянный, меня, старого дурака. А выгонять жалко, но что делать? — посетовал Бахтин.