— Спиридоныч! — проговорил секретарь райкома сугубо неофициально, назвав его как звал, когда работал под его началом. — Медицину, милицию, военкомат мы подключим. Парторганизации обсудят, разработают меры. Но не это меня волнует. Мы догоняем явление, а не предупреждаем. Почему захолустно живете? Подумай, чтобы скука в совхозе не приживалась ни в одном доме. Веселее надо жить, дружнее, больше думать друг о друге. Вот построишь новое село…
Под конец, покашляв в трубку от смущения, секретарь опросил:
— Между нами, Спиридоныч: ты чем думаешь — умом или сердцем?
— Изволишь смеяться над старым человеком…
— Что ты, Спиридоныч. Венцов мне задал такую задачу.
— Попомни, Петр Кузьмич. Он еще не раз нас озадачит.
И, положив трубку, Бахтин задумался. «Что такое «думающее» сердце? Действительно… Не мог же Иван просто сочинить это? Значит, он так чувствует себя в этом мире… А если это как раз то, чего не хватает нам в отношениях ко всему на свете?»
Через несколько дней Иван получил вызов из районной психиатрической больницы. Приглашали на диспансеризацию.
— Ну, дудки! Кошкарь рассказывал, как это у них бывает. Накинут рубашонку с длинными рукавами. — Он швырнул бумажку и недобро вспомнил Вавилкина. — От него это потянулось. Дружок… Вот и открой душу. Иди сама, — приказал жене.
И Вера пошла к Смагиной.
Возвращалась она домой подавленная. Пасмурный осенний день захватывал в свое вращение мысли и чувства усталой, измученной женщины, лишал надежды. Сумерки придавили землю, до предела сузив горизонт и сжав пространство. Отчетливо слышалось карканье ворон. Глухо простучала электричка. Перед Верой пронеслись ослепшие окна.
Иван был дома. Трезвый. С особым вниманием оглядел принаряженную бледную жену. Под его взглядом она взволновалась, лицо ее сделалось пунцовым…
И, все еще надеясь на лучшее, не рассказала о долгом разговоре с доктором Смагиной. Но сообщила, как решенное: едет за детьми. Вот оформит отпуск и поедет.
— При отце, при матери дети сироты, стыдоба, Иван.
О чем же говорили они, две женщины, одна из которых попала в беду, а другая должна помочь ей?
— Это о вас Бахтин беспокоится? Работница, говорит, вы отменная… Давно у вас пристрастие?
Зеленовато-серые глаза Веры от удивления округлились, тонко подкрашенные брови на белой коже лба приподнялись удивленно.
— Кто вам сказал — у меня? О муже я. Муж у меня… Иван. Не знаю, что и поделать. Столько молодых лет положила… Жизнь-то у человека уж не такая долгая. Вот к вам. Не хотела, отговаривали, боялась — оконфузю мужа, а вот пришла, за советом.
— За советом — это хорошо. Бахтин, эк торопыга, никогда толком не объяснит. — Смагина с каким-то новым интересом оглядела хорошо сложенную, аккуратную женщину, такую крепенькую, сбитую и, видать, сильную. Ее милое лицо было открыто для выражения чувств и внутреннего состояния. Женщина ей понравилась. Эта привычка Смагиной — сначала складывать свое мнение о собеседнике, а потом уж говорить о деле. «Здоровая физически и душевно, — обобщила она свои первые впечатления. — Волевая, чувственная, потому всю жизнь борется с собой и не знает себя. Но почему не в меру надушена? А духи хорошие…» Но тут же вспомнила слова Бахтина: «Лучшая доярка» — и поняла, что женщина боится принести с собой запахи коровника, силоса.
Вера, смущаясь от ее разглядывания и молчания, хотела было рассказать об Ивановой беде, но доктор, будто очнувшись, спросила:
— А Ивана-то привели?
— Пробовала уговорить. Совсем было уговорю, соберется, шапку в руки… А с порога: ты что, осрамить меня хочешь? Хоть плачь, право. Ну, что тебе ребенок. Неужто нельзя остановить, ничем нельзя? В растерянности я, доктор… Не верю, что это болезнь неизлечимая. Но чем дальше, тем хуже. А я все жду — возьмется за ум. Неужто не возьмется?
— Ну что я заочно скажу? Надо привести его, Вера Никитична. Обследую, посмотрю, на какой грани он стоит. От нее и пойду вместе с ним. Дети есть?
— Двое. Дочка в восьмом. Умница. Спорт любит. А сын — в четвертом. Неусидчивый больно.
— Отца любят?
— Сын, верно, любит. А дочь, так совсем отвыкла. С плеча отца судит. Мне до слез обидно. Это отца-то родного?
— А дети с вами?
— Нет, у бабушки и деда.
— Привезти надо. Непременно. Дети делают семью. Поняли?
— Да. Я так же думаю.
— Хорошо… А сама-то как, по любви вышла?
— По любви, доктор. Такой стеснительный, чистый, так полюбил. Работящий был — на весь колхоз. А меня — на руках носил, и куда хочешь унес бы. Гармонист. Сидим, бывало, моя голова у него на плече. Вальсы любил. Неучем, подбирает по слуху. Души я не чаяла, думала — не скончается счастье: так и проживу, обласканная, обцелованная. Нежданно-негаданно ушло-укатилось счастье.
— Вера Никитична, вы помните, с чего началось? Как? — прихмуренные, глубокие глаза доктора оживились. — Помните?..
Вера задумалась, как горький ком, сглотнула что-то, застрявшее в горле. Ей не хотелось это вспоминать, даже в мыслях корить свою мать, которая не приняла Ивана.
— Эх, — вздохнула Вера, — взяла мама себе в голову, что ее дочь, выдавшаяся красотой и работистостью, стоит другого, достойного мужа. За мной ухаживали, и не прочь были предложить руку и сердце, такие уважаемые люди села, с достатком, как агроном, главный бухгалтер, а взял да увел меня тракторист. Все его богатство было солдатская шинель да кирзовые сапоги. Пришлось ему уехать. А у него — ни кола ни двора. Мальчишкой остался сиротой, рос в детском доме. Мама, будь она помягче характером, обрадовала бы душу зятя, обогрела, матерью бы обернулась. А она дочь к нему ревновала, чужаком садился он за стол в ее доме. Уехал Иван. А там работа «левая» бесконтрольная, подачки. Ну, и дружки разные случайные — его ведь понять можно: приживаться-то надо. Любила я его, не бросила. Скитаться стали. А мне каково? Всякий раз заново доказывать, что рученьки мои могут. Бывало, постель только и соединяла, а день все врозь да врозь. А потом и постель… Пьяный-то придет…
— Вы мне, Вера, реалистически все изобразили. Насчет обстоятельств — это верные наблюдения.
— Не знаю, где промашка моя вышла…
— Может, о работе другой думал?
— Кто знает, молчун он. Машины любит. Досконально знает. Любую, что встала, оживит, как будто силу вдохнет. Очень толковый! Верно, попервости поговаривал: «Инженером бы мне, я бы обучил, — говорит, — всю эту безмозглую трухлю, — так он называл мальчишек, тех, что садятся за руль, а машину не знают. — Им бы только рулить! Нелюбопытные…»
— Выходит, мечта не состоялась. Это многое значит для человека, очень. Не состоялась мечта. Не состоялась жизнь. Не состоялся человек. Отсюда чувство ущербности, неполноценности. И — хроническая эмоциональная болезнь униженности, ощущение несправедливости.
— Но разве он один пережил это? У других-то, поглядишь, не слаще нашего жизнь, а им хоть бы хны. Если уж выпьют, то в меру. И трагедий — никаких. У нас-то пошто так?
— А тут, дорогая Вера, все зависит от личности, от силы сопротивления к якобы неравенству, а может быть, и к реальному неравенству, от устойчивого восприятия крушений, от умения ограничивать желания. Некоторым людям, чье детство прошло в современных приютах, свойственно неумение индивидуальной жизни, индивидуальной борьбы за себя. Попади он в хорошую семью, — извините меня, Вера, но вы сами мне рассказали, — может быть, эти недостатки проявились бы не так обостренно. Вы, наверно, Вера, всегда сильно занята? — закончила она вопросом.
— Всегда, доктор. Как помню себя, все кручусь.
— Вам внушили, что главное в жизни только работа на производстве, она кормит и поит и почет создает. Так ведь?
— Так. А как же иначе?
— Ну, правильно. Все удивляются, когда я об этом говорю. Но поймите, Вера Никитична, долговременные духовные ценности создают труд, любовь, семья. Если бы у Ивана это все вкупе имелось, не стал бы он «снимать» вином напряжение в душе, которое копится не день, не два, а может быть — всегда. Поди, в театр давно вместе не ходили? В кино хотя бы? Приходит Иван домой, куда ему деться? Ах, гармонь любил! Хорошо! Но для себя играть какой прок? Артист без зрителей и слушателей — не артист. А он ведь в душе наверняка был когда-то артистом… Одно осталось: видимость интереса — телевизор, спортивные передачи, ну, а дальше, сами знаете… Читает ли он хоть что-нибудь?
— Нет, давно не видела за книгой. А раньше с собой в поле брал.
— То-то, голубушка. А это плохой признак, если не читает, признак ущербности. Мысль не возбуждается у него, а глохнет. Читать надо. Хотя бы отрывной календарь.
Вера склонила голову, зажала лицо руками: ей порицание, ей суд-приговор. Да как же так, все время считала, что правильно живет?
— Что же мне делать-то, доктор? Как, куда ступить? Ничего я теперь не могу с ним поделать, отбился от рук. Несчастный он человек. Беда его и моя…
— И ваша вина и его, не забудьте. Но заочно, Вера Никитична, не лечат. Придите вдвоем. Я его, Ивана вашего, посмотрю, обследую. И наверняка помогу. Но тверда я в том, Вера Никитична, что никто и ничто не сможет, если люди сами сильно не захотят.
17
Неожиданный приезд Веры всполошил родителей: нагрянула вот так, с бухты-барахты, значит, случилось… Отец сунул в лицо дочери бороду, чмокнул в щеку и заторопился в магазин. Женщины после ахов да охов, коротких всхлипов и быстрых слез поглядели друг на друга, обнялись, сели рядком, как бывало раньше. Разговор наладился не сразу. За окном шел на исход серый сентябрьский день. Ветер мел желтую листву, выстилал землю.
— У папы, смотри-ка, какая бородища, а лицо молодое, — начала дочь. — И глаза ясные! — И тут же о детях: как да что они? Письма у отца короткие: все в порядке, чего без толку волноваться…
— А что верно, то верно, — сказала мать. — Дашутка и Родя — не узнаешь, какие большие уже, и такие баские растут.
— Хоть бы одним глазком взглянуть, — не сказала, а простонала Вера. — Сбегаю в школу, а?