делась, ожидаючи его, и душой извелась в тревоге и за мужа, и за своих коров. Откладывать дальше было уже некуда. И когда по деревне, переваливаясь с боку на бок, прокатил тупорылый красно-желтый автобус, дед первый заспешил на остановку, таща чемодан, Родин походный рюкзак, из которого торчали бамбуковые колена складного удилища.
День был пасмурный. Темнели мокрыми стенами деревянные дома. Отвесно падали с тополей тяжелые размокшие коричневые листья, терялись, смешиваясь с грязью. Зябко от промозглого ветра. Вера, маленькая и аккуратная, в оранжевой куртке, туго затянутой поясом, в красном берете с черной отделкой, посадила сына на переднее место и сама села рядом. Дед все тыкался в дверь с рюкзаком, удилище каждый раз за кого-нибудь да цеплялось, и он отходил, пропускал людей. Потом начинал сызнова, пока не прошел и не забросил рюкзак на полку. Вера видела, как он волнуется, как растерян и суетлив, и знала, что он долго не смирится с разлукой. И ей было жаль отца, но сделать она уже ничего не могла. Волновалась она не меньше его, ее белое милое личико взялось красными пятнами, зеленовато-серые глаза блестели влагой. В ушах еще звучали слова, сказанные на прощанье матерью: «Гони его из дому, как бешеную собаку. Поганец, доведет всех…» Других слов у нее для Ивана не нашлось, Вера привезет их вместо привета. Но зла на мать она не увозила. Мать была по-своему права — Вере всегда не хватало твердости характера, и вся сила ее была в тихости, доброжелательности, ласке. Иван же чем они больше жили вместе, тем все меньше нуждался в этом. А детей с ней не было. Тогда кому же было отдавать все, чем полнилась душа? Коровам? Смешно! А что в том смешного?
— Ну, ты пиши. К телефону зови, коль писать не будет часу, — говорил отец, стоя на вздрагивающей подножке автобуса — мотор уже работал. Рот отца двигался в сивой смятой бороде, лицо морщилось, но он бодрился и слезам воли не дал.
— А вы приезжайте. С мамой. У нас хорошо. — И она тут же подумала с горечью: не приедут. Из-за Ивана. Что же он, прокаженный какой? После дней, прожитых вдали от мужа, ослабли тягостные картины его пьянства, горечь его постоянной мелкой лжи, ее унижений. Вера скучала по нему и думала, что вот приедет и они начнут с Иваном новую жизнь.
И вот она с сыном в вагоне поезда. Родя все понимал, как взрослый. Он знал, очевидно, от стариков, что отец его пьет, и, успокаивая мать, говорил: «А я приеду, и он не будет. Это он один пьет». На вопрос матери, почему он так легко согласился поехать, а вот Дашка не согласилась, Родя кратко ответил: «Так хочу. — Но, подумав, добавил: — С дедушкой-бабушкой живут у кого родители разведенные, а то совсем потерялись. А вы у нас есть…»
«Ну а Даша, что, она этого не понимает?» — «А-а, — махнул он рукой. — Девчонки что, они не скучают». — «Не скучают? По ком?» — «По папам. Всю дорогу они с женщинами, им что… А мне надоело. Хочу к папе».
Мать смотрела на него удивленными, расширенными глазами, дивясь, откуда все это у мальчишки?
Родя завел знакомство с мальчиками и девочками из соседнего купе, ехавшими на спортивные соревнования. Они были одинаково одеты — в ковбойки и джинсы. Мальчики — те еще ничего, а девчонки играли в куклы и не понравились Роде. Правда, он погордился перед ними сестрой-спортсменкой, но сам не почувствовал настоящего интереса к ним.
— Я буду трактористом, — говорил он, когда ребята допытывались о его мечте. — Буду на «Кировце». Он такой, с дом. — И мальчик рассказывал об отце, какой он у него умелец. В его сознании жил отец силач, запросто управляющий богатырскими машинами. Родя помнил, как после метелей ребята не могли добраться до школы, а сельчане до железной дороги, — так и сидели по домам. Но вот его отец являлся на бульдозере и расчищал дорогу. Такие горы снега наворочает, что ребята бегали между ними, будто по горным ущельям. А возле школы он делал широкую площадку, где можно было порезвиться. К вечеру приходил первый автобус с железнодорожной станции. С самой весны и до снега отец безвыездно в поле, на своем тракторе. Родя видал, как пригорки зеленели пшеницей, ячменем, подсолнухом. Подсолнухи, зацветая, золотились, а пшеница белела…
Вернулся Родя в свое купе, и они с матерью уснули на нижних полках под стук колес и свист мокрого ветра за тонкой вагонной стенкой. Снился Вере свой дом и своя ферма. Корова-рекордистка хрумкала над ее ухом сухим сеном, и почему-то сено это скрежетало на зубах, как битое стекло, и от этого звука Веру обдавало холодом ужаса: что, что они делают? Такую животину загубят… А ее товарки ходят вокруг, ничего не примечают и знай хохочут, полыхая красными, густо подведенными губами. Эти губы особенно сильно возмутили Веру. Она силилась накричать на них, но ее рот был омертвелым, не двигался, и, вся вздыбленная этим невысказанным протестом, она вскочила, села на полке и проснулась.
В коридоре слышались шаги, голоса, глухо бубнили чемоданы, натыкаясь на стены. За окном замедленно проплывали огни, Вера пробовала еще уснуть, но сон мешался. В полудреме метались картины странно взболтанной ее жизни.
— Ты что это одна? Без провожатого? Такие в одиночку не ходят…
— Это почему же?
— А у всех, которые красавицы, ухажеры непременно. Девчонке стыдно, если одна, завтра засмеют.
— Вот и проводи…
Иван тряхнул запертую на ремешки гармонь, переметнул ее на левую руку, правой, освободившейся, взял девушку за локоть.
— Можно и без этого, — сказала она и отстранилась.
Так они когда-то познакомились с Иваном.
— Мы второй сорт человеков, да? Ты так считаешь? — бледное лицо Кошкаря мелькает, расплываясь, в ее летучем сне-воспоминании.
И на смену ему опять «лицо»… коровы-рекордистки, огромные глаза ее, до боли умные и страдальческие. «Отдает столько молока, а в глазах радости нет…» — думает Вера и на миг просыпается. Стучат колеса, на окно наплывает и уносится свет, наплывает не сразу, вначале бликом на раме, отблеском на стекле, а потом комком брошенного снега пролетает мимо, мгновенно погаснув.
«Наша воля и право: выдвигаем доярку Венцову, а по-нашему Веру, в депутаты», — голос Бахтина поднимается до петушиного вскрика. Вот он захлопал вдруг выросшими крыльями. Она едва сдерживается, чтобы не засмеяться во все горло. Но не удержалась, захохотала. Странно, что она слышала свой хохот как бы со стороны и не заметила, когда он превратился в грохот тракторного мотора. Она оглянулась и увидела, как, блестя фарами, на нее идет трактор, высоко в кабине сидит Иван. Квадратный рот его разъят, видно, он тоже хохочет. Она бежит, бежит тяжело, едва передвигая чугунные ноги. Земля дрожит под ней. Струя горячего воздуха от трактора обжигает ее затылок. Она оглядывается — трактор не отстает, но грохот его вдруг снова перерастает в хохот Ивана. Вместо лица у него рот, разодранный хохотом.
Вот и знакомая горка. Ей легче с нее сбежать. «Это где же?» — думает она и вспоминает: на речке Беспуте. Под горкой болото. По веснам река заливает его. Вода там черная, густая… Речка Беспута…
Добежать бы, добежать… Только бы добежать… Вот оно, вот болото!
Трактор догоняет ее…
Она проснулась и не сразу обрадовалась, что все это дурной сон, а не явь. «Хохот не к добру, к слезам», — подумала она, вспоминая, как ее мать «раскрывала» любой сон. Вера не придавала им значения, разве что в юности, когда сон мог что-то сказать о скрытых ото всех чувствах к парню, задевшему ее сердечко. Но не страшный Иванов трактор был обиднее всех снов. «Почему же Василий Спиридонович приснился так, нехорошо? — недоумевала Вера. — Всегда добра хочет… И глядит так, будто спрашивает о чем… И всегда при нем волнение… А тут вот…»
— Веселая ты. Всю ночь хохотала, — сказал сосед с верхней полки.
— Ой, как мне неловко! Вы уж не сердитесь. Получилось-то как… А правда, что смех не к добру?
— Пустяки! — пробасил он. — Веселье — оно всегда от полноты душевной.
«А может, и так», — повеселела она. А когда умылась да в окно поглядела — утро солнечное, отава на лугах чисто серебрилась от инея, — ей и на самом деле стало вдруг хорошо. «Верить бабьим сказкам? Да что ты, что?» — укорила она себя.
Они уже подъезжали к новым своим родным местам. Родя стоял у окна в коридоре, расплющив нос о стекло, и все спрашивал, спрашивал: «А это что, завод? А это какой город? А озеро как море — ух!» Мать и сама не знала — много ли приходится ей тут ездить, но спасал один пассажир, с верхней полки, он все знал и обо всем рассказывал интересно. Мальчику все нравилось, а мать радовалась.
Поздним утром они сели в автобус. До деревни Холоды оставалось три километра.
— Ты не смотри, что зовется Холоды. А так место высокое, сухое, а красота какая. И весь день солнышко. Теплое место, Родя. Поживешь и поверишь мне, — говорила мать, все больше волнуясь по мере того, как автобус набирал скорость. Он то поднимался на высокий перевал — и глазам открывались небольшие поля межлесных клиньев, — то летел вниз, в пойму петляющей речушки, отмеченной на лугах зарослями ольшаника. И это повторялось раз за разом, точно игра, придуманная самой природой.
— Родя, видишь вон… Ну, гляди в оба. Дома по склону. Это Холоды. Наш дом, он за деревьями. А башню видишь на горе? Это водонапорная. Гляди, гляди: возле леса такие длинные строения. Ферма… Моя… Сейчас спустимся вниз и повернем к ней… Видишь, как у нас светло.
— А где школа?
— Ты будешь учиться в селе Талый Ключ. Семь километров на автобусе.
Удивительный мягкий свет низкого солнца лежал на поле, опрокинутом в южную сторону. Озимые еще только взошли, окатывая взгорок красновато-бурым пологом, будто земля затлевала под слабым светом, но не могла уже разогреться. Вера переживала необыкновенное волнение и верила, что с этого дня у них будет все хорошо.
Вот и конечная остановка. Они вышли из автобуса; дом — рукой подать. Ива еще не облетела. Желтовато-коричневая, разлапистая, слегка колыхалась на слабом утреннем ветру.
Иван, как она и думала, на работе — дверь на замке. Они сложили вещи на крыльце. Сын побежал вокруг дома поглядеть. Вера пошарила рукой, ключа в условном месте не оказалось. Задумалась: что бы это значило? Но тут вышла соседка Серафима, кутаясь в пеструю шаль.