ные слова, и, когда Иван попытался осмыслить их, сознание снова мутилось. Боль так обессилила его, что дальше некуда. Дальше была только смерть. Вот он снова просядет в пустоту и больше не вернется.
Если бы он знал, какими страшными были первая ночь в больнице, а затем день и еще ночь. Врач и сестра неотлучно дежурили у его кровати, высокой, с разными устройствами из железа и этим походившей на заводской агрегат. Были минуты, когда судорога сводила тело, жар сжигал его и не было никакой надежды, что выдержит сердце. Сейчас же пускались в ход уколы, капельница, кислород, и Нина Антоновна, прощупав пульс уже хорошего наполнения, уходила отдохнуть или заняться другими делами. Но вскоре медсестра Ирина снова звала ее. Надо готовить переливание крови, чтобы не развилось общее заражение — сепсис. Надо вывести его из состояния шока. И все время на грани жизни и смерти. Что еще могут сделать для него медики в своей маленькой бедной больничке? Отправить в районную больницу? Но здесь ему все же созданы возможные условия, а что будет в дороге? Нет, нет, она будет лечить сама.
— Нина Антоновна, — позвала Ирина. — Что делать? К Венцову просится жена. И сын. Они только что с дороги. Я не знаю, как быть. Я уж хотела…
— Хотела впустить? Нет, Ирина. Ни в коем случае. Не дай бог инфекция. Через три дня, не раньше.
— Они просятся только поглядеть.
— Ох, твоя доброта.
Нина Антоновна, наслышанная о Вере, сама пошла к ней. Поправила прическу, одернула халат. Ее походка была стремительной и в то же время чуть небрежной, что всегда помогало ей скрывать и усталость, и беспокойство, мучившее ее душу.
Она увидела не крупную ни ростом, ни телосложением, подбористую, аккуратную женщину с круглым красивым личиком и зеленовато-серыми глазами, мокрыми от тревоги и волнения. Темно-русые мягкие волосы выбились из-под черного платка.
— Как же это… Что же, доктор… — заговорила женщина, и Нина Антоновна вдруг поняла всю ее измученность, задавленность затяжной бедой, переносимую ею как-то просто, может быть, обреченно и замкнуто.
— Вера Никитична, пойдем ко мне. Ты, я слышала, с дороги?.. Мальчик пусть подождет, а ты со мной, со мной. Да смелее. Что ты, право? Какая застенчивая, право. — Она говорила ей «ты», будто родной сестре.
— Плохо ему… — заключила Вера, стоя перед врачом и не двигаясь с места. — Чувствую, плохо. Он не умрет?
Она наконец присела на стул. Ее подавленность, растерянность, кажется, сделались еще глубже, тягостнее. Сидела молча, положив на колени заскорузлые от работы тревожные руки, которые все искали и искали себе место поудобнее.
— Два-три дня покажут, Вера, два-три дня. Он еще в опасности. Я боюсь сепсиса. Люди умирают от булавочного укола, а тут такие ожоги.
Вера помолчала. Переложила руки на коленях. Так она делала, когда обычно возвращалась с фермы и руки ныли от усталости.
— А если заживет, что будет?
— Рубцы. Малоподвижность суставов. Да мало ли что еще? Не будем гадать, будем делать. Только бы начал есть.
— Не ест?
— О чем ты спрашиваешь?
— Да. — Вера замкнулась. — Выходит, я еще не все представляю?
— Нет, Вера.
— Так я пойду? — Вера была в смятении, но злость к Ивану не пришла. Это было самое для нее непонятное: почему нет у нее злости?
В тот день Иван выпил чашку куриного бульона и впервые заговорил:
— Вера была?
Нина Антоновна подтвердила. Она посмотрела на его землисто-серое лицо и отвернулась. Ее поразил осмысленный взгляд, ясный, без тени страдания и раскаяния, будто он очнулся не после страшного потрясения, а проснулся от долгого успокоительного сна.
— Сейчас я посмотрю, что дальше будем делать, — сказала она и дала сигнал сестрам. Они сняли короб, по грудь прикрывающий больного и создающий стерильную среду, и врачу открылась картина, которая даже ее, видавшую виды, заставила содрогнуться. Обнаженные мышцы, уже стягиваемые паутиной грануляции, мертвеюще-белые пузыри, синюшные струпья разложения.
«Перелить кровь. Сегодня, — думала она, ожидая инструменты, которые ей понадобились. — Пересадку кожи, иначе — потеря коленных суставов. Контрактура… Будет передвигаться (не ходить!) на прямых ногах».
Она хотела распорядиться, чтобы готовились к пересадке кожи, но представила новые вынужденные повреждения его тела и раздумала: «Подожду…»
22
…Вера приходит всегда накоротке. Выгребет из тумбочки пустые банки-склянки, заберет грязный носовой платок, опорожнит тощую сумку, не успеет глаз поднять — и поминай как звали. Дружки, те вовсе позабыли, что есть еще Иван Венцов на белом свете. Тонул — не потонул, горел — не сгорел. Вот только не замерзал еще. А в палате холодно. Голые ноги обжигают сквозняки. Ирина — вот золотое сердечко — одеяло набросила. Что, на самом деле, не полагается одеяло ему? Вера, понятно, замотана. И только Родька всегда сидел подолгу, разговаривал с отцом. Родька — он мужчина, без отца ему в жизни морока. Кому, как не отцу, знать, какой он бузотер? А вот дружки Ивана — это народ чудной, ничего не скажешь. В больницу ни ногой, будто страшно им переступить порог, как волкам красные флажки. Клялись друг дружке в верности, а что на поверку вышло? Ну да ладно, это отпетые мужики. Какой с них спрос?
Больнее всего Иван переживал остылость к нему Бахтина. Чужой человек, а вот ведь гадство какое: чего-то все ждешь от него. А чего ждать? Вон как он хлобыстнул его по мозгам, сроду никто его так не забижал. Сквозь красный туман боли струей ледяной воды хлестнули тогда его слова: «Будь ты проклят…» Будь проклят! Хорошенькое дело! Что он, Каин какой или Иуда?
Нет, не мог сказать эти слова Бахтин, добрый человек. Их сказал кто-то другой, наверняка другой. А может, они послышались ему? Конечно же, послышались. Но голос! Он и сейчас в ушах. Иван как-то спросил у сестры Ирины, был ли в больнице Бахтин, не спрашивал ли о нем, не рассказывал ли, кто работает на его тракторе. Медсестра ответила, что да, Бахтин часто заглядывает в больницу. У него жена лежит в третьей палате. Раза два спрашивал о нем. О тракторе не рассказывал. «Значит, к жене ездит. Обо мне забыл». И слов, конечно, никаких не говаривал, больно нужно ему. Но тут Ирина рассказала, как она подняла директора с постели в ту ночь. И он приехал и прямо в операционную.
«Это точно был его голос… Другого такого пронзительного голоса нет в мире, — решил Иван. — Теперь на мне клеймо. Проклят я…» И кем проклят? Человеком, который поверил ему. Но почему не поверил ему он, Иван? Ну, как же не поверил? Если бы не поверил, стал бы страдать из-за каких-то пустых слов? Но обидно все же их слышать. Разве он, Иван, не старался работать? Ну, напился беспощадно, так ведь после того, как дело сделал. Ну, обронил злосчастный окурок в предательскую овсянку, так с кем не может приключиться?
За окном валил снег, такой густой, что света не видно. Хлопья падали неторопливо, отвесно, не мешая друг другу, значит, безветрие. Он отошел от окна. Шагать было неловко, везде в ногах тянуло, бередило. Вот когда убеждаешься, сколько у человека разных мышц, которым нужна свобода действий. Кровать была теперь обычная, низкая, и он с трудом прилег. Перед глазами все еще проносились сверху вниз белые хлопья, стройно так, не натыкаясь друг на друга. А что было бы, если бы все спуталось? Получился бы ералаш. Как у него в голове, где все спуталось.
— Жена себя ваша как чувствует? — опередил Иван неизбежный вопрос Бахтина о его здоровье. Очень оно нужно ему! Он ведь заглянул к нему по пути, и потому Иван не хотел заставлять врать его, хорошего человека. Вот как просто встречным вопросом облегчил его участь.
— Жена? — Бахтин будто стряхнул какую-то тяжесть с себя, кивнул на дверь. — Выйдем. Можешь передвигаться?
— Могу… — Иван почувствовал, как руки его задрожали.
В кабинете врача еще витал запах духов, признак того, что здесь только что была женщина, конечно же, Нина Антоновна. Бахтин по привычке сел за стол, надежно оперся на локти, но вдруг смутился, встал и прошел к стулу рядом с Иваном. Вспомнил: в то утро в приемной Иван вот так же сидел поодаль, спиной к стене. Бахтин так и не понял, где его ошибка — то ли в том весеннем дне, когда ему некуда было деться и он очертя голову отдал приказ, или во всем его поведении, когда он хотел пробудить в Иване человека, доверяя ему и заступаясь, или вот сейчас ошибется, приняв последнее решение и признав свое поражение.
— Ну что, Иван, как будем жить? Дальше-то как? — И добавил: — Звонарев, Кошкарь-то, на лечении.
— Сам пошел?
— Сам. Но подтолкнул Вавилкин. Взялся он не столько за твоих друзей, сколько за то, чтобы упреждать зло.
Иван подумал чуть и вдруг понял, что сейчас все придет к концу.
— Лечиться не хочу. Я здоровый. Машину не отбирайте. Оставьте машину! Клянусь отцом-матерью…
«…Что я скажу, все будет плохо, — подумал Бахтин. — И для него, и для меня. Машину ему не оставишь никак, но вдруг в нем пробуждается человек? А я скажу: нет!»
Бахтин не ответил.
Иван, почуяв колебания собеседника, стал напирать на него: поверьте! На этот раз, последний! Но почувствовал, как что-то ощетинилось в Бахтине — у него даже лицо осунулось, побледнело, на верхней губе пот выступил. Сделав над собой усилие, Бахтин заговорил напористо, как всегда, и торопливо, будто боялся, что его кто-то опередит:
— По-мужски тебе говорю, возьмись за ум. А то останешься без работы — бригада не возьмет тебя. Ненадежный ты.
— Как не возьмет? — удивился Иван.
— А так… Их право выбирать, с кем работать. Ни Кравчуков, ни я ничего не сделаем против воли бригады.
— Анархизм какой-то…
— Не анархизм, а порядок. Насчет инвалидности что тебе Нина Антоновна говорила? Направит она тебя на ВТЭК?
— Не говорила… — отозвался Иван, наморщивая лоб. «Значит, сдался Бахтин. Окончательно», — подумал с непривычной для себя ясностью, чувствуя, что теряет в жизни последнюю опору.
Бахтин вышел из больницы, но не сразу сел в машину. Стоял в задумчивости, словно что-то не досказал и решал, вернуться или нет, чтобы досказать. А что досказывать? Раньше говорили: пьянство — социальное зло. Да, раньше. А теперь? Разве свободное положение человека в обществе может толкать его к пьянству? Ну и ну! Додумался! А что «ну-ну»? Свобода, она такая штука, ею тоже надо уметь пользоваться. Да! Иван не умеет. Свобода требует высшей сознательности, понимания высокой цели жизни. А если этого понимания нет? Тьфу! Как же нет? Постой: а у Ивана есть цель?.. Какая у него может быть цель? У всех у нас одна — новая, лучшая жизнь. А если он не ставит перед собой такую цель? Не хочет? Не знает? Значит, какая-то другая? Или только своя, маленькая: рюмка! «Значит, я глупец. Самонадеянный глупец, — думал Бахтин, выходя из больницы. — Лгал себе, ему, Вере, что мне все нипочем! Как же мы беспомощны против зла!»