Час возвращения — страница 35 из 66

Из-под горы в Холодах Иван в длинном порядке домов не сразу выделил свой, узнать его после покраски было непросто — он светился золотистой охрой. Когда это она успела? Вышли из автобуса на конце деревни — Иван с трудом спустился на землю. Люди оглядывались на него, отворачивались. Иван делал вид, что не замечает этого, а в душе ненавидел их и себя тоже. А потом предложил жене идти одной: «Со мной, поди, стыдно?» Спросил еще: «Что, отпросилась?» Вера ответила, что нет, на ферме дел много. Пошли зимние отелы. «Тогда иди. Что-нибудь оставь пожевать. Борща хочу, как ребенок». Веселый вид дома в заснеженной чистой деревне поднял его настроение. «Тогда я пойду разогрею», — сказала она.


Иван шел к своему дому, то и дело взглядывая на окна, в которых видны были прильнувшие к стеклу лица: укоряющие, сожалеющие, равнодушные, смеющиеся.

У своего дома постоял, отдышавшись, на приступках крыльца, покачался с носка на пятку, с пятки на носок, пришел в себя, оглядывая деревню, привыкая к ней заново. Он хотел, как и раньше, поглядеть на нее свысока, но что-то не получалось у него сейчас, что-то мешало. А что? То, что Холоды стали местом гибели Кошкаря? Возникнув в памяти, Федор опять стоял перед ним как живой: на фоне своего чудо-домика. Такую красоту унес с собой… «И я унесу, — отрешенно подумал он о себе, как о постороннем. — Унесу поле, голоса земли, зелень травы, искорки солнышка на березовых листьях».

Он отвернулся от деревенской улицы и стал разглядывать свой дом. Стены покрашены умеючи, вот только наличники почему-то темные, белила смотрелись бы лучше. Вошел. Жены дома уже не было. Обошел комнату за комнатой. Из веранды кухня получилась хоть куда. Газовая плита — подумать только! Обеденный стол, фирменные шкафы, водопровод. «Кто же это все ладил? — подумал он. — Доярки? Нет, не бабьих рук дело. Да когда им успеть? И все молчком, молчком…» А больше всего удивился телевизору. Он был приспособлен в нише окна, которое снаружи было теперь заколочено. Ниша как раз пригодилась для этого красивого ящика. И опять его кольнуло, что жена все может без него, кажется, даже лучше.

После, больничных харчей борщ, им подогретый, показался чудом. И чего это он раньше всякий раз нос воротил?

Ему чего-то не хватало в доме. Или кого-то, от этого, что ли, тревога в сердце? Ах вот что: ты переживаешь, не зная, что тебя ждет. Боишься загреметь в бригаду потаторов коменданта Вахромеева. И будет там тебе небо с овчинку. Вдруг Ивана потряс тот испуг, будто его снова охватил огонь, который изуродовал его ноги. Дни в больнице и вот теперешняя неопределенность его — все было ничто в сравнении с криком, что неудержимо рвался из него тогда. Случается, он снова слышит его, и ему хочется исчезнуть, куда-то деться. А куда денешься? Вот и Кошкарь настиг его, как крик. А теперь и бригада потаторов… Какой стыд… Убираться подальше, пока снова что-нибудь не свалилось на его голову. Он сдернул со шкафа чемодан, далеко не новый, со сбитыми углами, бросил его на стол, раскрыл. Удушливый запах нафталина был дурен, как чья-то неожиданная пакость, и он захлопнул крышку. Бежать — вот выход. К черту все! В мире найдутся люди, которые его поймут. Человек гибнет оттого, что его не понимают, не хотят понять. Кого ему жалеть? Веру? Она уже здесь приспособилась. Найдет и другое плечо. А может, нашла уже? Он выкинул из чемодана узелки с нафталином, уложил все, что ему потребуется, отложил только новый серый костюм, очевидно, недавно купленный Верой. Пятидесятый размер, третий рост. Венгерский. До сих пор он носил сорок восьмой. А что с гармонью? По-дурному она досталась ему, Бахтин, поди, до сих пор губы кусает… Не возьму ее. Вера отнесет обратно. Пусть успокоится директор. Иван взглянул на часы… До возвращения Роди он успеет смотаться. Как странно, что при этой мысли он ничего не испытал: значит, все последние его встречи с сыном ничего не оставили в душе?

«Нет, возьму гармонь! — решил он. — Для смеха. Буду рассказывать…»

Гармонь пряталась под цветастой накидкой, молчаливо жалась в углу. Сирота! Он сдернул накидку, осторожно взял гармонь в руки, сжимая ее, будто боясь, что она выскользнет и как в каком-нибудь фокусе: была она и нет ее. Но он поднял ее, надел ремни, подвигал плечами, приноравливаясь. Попробовал сесть на табурет — не получилось. Стоя, растянул слегка мехи, и они заиграли красно-черными цветами. С шипом выпустил воздух. Вяло пустил пальцы по клавишам, но звуки встрепенулись неожиданно сочные, быстрые, и все ожило вдруг. Давняя любимая смуглянка-молдаванка, собирающая виноград, впорхнула в тоскливое жилье, давно, видать, забывшее улыбку, и уже нельзя было не поддаться музыке, задавленному волнению, которое она вызвала. Оно было тяжко Ивану, это волнение, гармонь, как живое существо, требовала участия его души, уводила в воспоминания, от которых всегда было больно. Уж очень сильная это нагрузка для его сердца, и он сжал мехи. Оборвались звуки, и сразу осел потолок и сузились стены.

Он снова попытался сесть и сел, но гармонь была слишком тяжела и больно давила-на бедра. Надо бы что-то постелить, но он не мог ни до чего дотянуться, и опять встал, и так, стоя и чуть опершись левым плечом о косяк, склонил голову к гармони, почувствовал, как проваливаются кнопки басов под пальцами и ворчливые глухие звуки, похожие на всхлипы, оживают в глубине. А правая рука скользнула сверху вниз, потом вернулась — вспомнила! — остановилась. И вот он, вальс «На сопках Маньчжурии», печальная, пронзительная мелодия о боли, горе, унижении и гордости. Руки то и дело сбивались, мелодия, прервавшись, путалась, как будто у нее перехватывало горло о: скорби. Он так и не довел ее до конца. Еще что-то попробовал подобрать, какие-то куски складывались, но руки обвисали, слух заленился, а ноги не могли стоять. И он, еще раз утвердительно подумав, что гармонь возьмет, поставил ее на подоконник. И тут услышал голос:

— Пап, а пап, сыграй. Еще сыграй!

Сын стоял в дверях. Одно ухо у шапки торчало кверху, другое висело, глаза сияли восторгом.

— Я и забыл, как ты играешь. Здорово! Ты научи меня, а, пап?

Иван не ожидал, что сын вернется в это время, вначале смутился, потом обозлился.

— Сбежал, что ли? — спросил он, все еще злясь, однако чувствуя некоторое душевное облегчение при виде сына — совсем свежая картина вечеров с сыном в его палате не могла не тронуть Ивана. И сейчас это смягчило его. А Родя между тем оправдывался:

— И ничего не сбежал. Отпросился. Отца из больницы… Ни звука! Прибежал туда, а тебя след простыл… — Родя увидел раскрытый чемодан на столе, вначале ничего не понял, но тут вдруг догадка осенила мальчика: — Ты что задумал, пап?

Отец, захваченный врасплох, хотел отговориться, но не повернулся язык.

— В бега было… да не успел.

— Обманно?

— Обманно.

Родя засопел, стал раздеваться.

— Нечестно, пап…

— Нечестно. Теперь не побегу. Мы с тобой… — Отец не договорил.

— Ну вот! — Сын обрадовался. — А то никакой серьезности. Ты когда сделаешь ледовый бур? Обещал… — И Родя опять за свое: — Надо же, обещал бур — и бежать.

— Ну, ладно, давай об этом больше не гугу? Лады? А то мать, знаешь ее. Да, брат, бывают минуты, когда все забываешь, кроме себя.

— Наша Марфа, — Иван знал, так в Родином классе ребята называют классного руководителя, — про таких, как ты, говорит: форменный эгоист. Всякие беды, говорит, у человека от его эгоизма. И у тебя тоже… Я знаю.

— Вот и хорошо. — Отец не мог не засмеяться. Рядом с ним вырос такой взрослый человечек, просто беда, все понимает. Между прочим, вот с кем было легко и просто. Его искренность не имела предела. — Да что там! Разве ж тебе объяснишь? Ну, раздевайся, что ли? Знаешь, твое обзывательство — тьфу. Так ли меня еще величали?

— И тебе все ничего? — Родя сбросил шубейку, шапку, превратившись в худенького, тонкого мальчишку.

— А уроки как же мы теперь? Хоть обратно шагай в больницу. Дмитрий-то Иванович…

Родя, не допив стакан смородинного киселя, свистнул:

— Фьють! Я теперь сам умею. Все понял. И совсем нетрудно. Раньше я как задачки решал? Прочитаю ответ, а потом и решаю. Если сойдется — ура! А теперь… Теперь я решу, а потом ответ гляжу. Очень интересно.

На другой день к концу занятий Иван подошел к школе — за сыном. Тихо порошил снежок — потеплело. Пахло печным дымом… Короток зимний день. Каркали вороны в школьном березняке.

Кравчуков их появлению в ремонтном цехе как будто обрадовался, казался оживленней и разговорчивей, чем всегда. Понятно, чтобы сохранить с Иваном какую-то дистанцию и право на серьезный с ним разговор, Кравчуков начал с Роди. Похвально, мол, когда сын интересуется делом отца, уважает его профессию. Но практичный Родя сразу его остановил:

— А можно сделать ледовый бур? Вот чертеж. В школе дали. У нас кружок любителей природы…

Он развернул чертеж и подал Кравчукову. Тот про себя похвалил паренька за толковость и деловитость, рассмотрел чертеж, сунул Ивану:

— Смастери парню. И позови меня, когда поедете рыбачить. Увлекался, была пора. А если ехать, то на Княж-озеро.

— Ладно, — сказал Иван. — Коль позволишь. И на Княж-озеро махнем. Родька спит и во сне видит. А как с работой? — не удержался Иван. — Могу завтра, хотя и больничный в кармане. Закрою. Какого черта, я уж очумел. Только не отдавай коменданту Вахромееву. Какой я потатор? Просто невезучий.

— Ох, Иван, а я думал, допер ты своим умом: за каждой историей — твоя безалаберность. Но вот ты пораскинь умишком: за лето работы ты на первом месте. Наивысший урожай в бригаде Степана Постника. Тебе же начислено столько — две семьи прокормишь. Еще такой год — и «Жигули» можешь покупать. А я твое мурло даже на доску Почета стыжусь вывесить. Родя, — оглянулся он на мальчика, который, роясь в железяках, чутко слушал разговор старших, — отойди в сторону.

— Почему отойди? Пусть слушает. Мы с ним друзья. Верно, Родя?

Родя во все глаза глядел то на отца, то на Кравчукова. Но, сочтя, что они над ним подшучивают, отошел подальше. Однако, увлекшись разговором, взрослые позабыли о ребенке, и он помимо воли стал снова все ближе и ближе подвигаться к ним.