Час возвращения — страница 38 из 66

— Тут близко памятник. Он крепкий. Я пробовал.

— Я поползу к нему.

Иван упал на бок и, медленно двигаясь, пополз. Потом он остановился, позвал сына.

— Слушай, там осталась бутылка. Вернись, поищи…

— Поищу…

Мальчик нашел неоткупоренную бутылку и какой-то тяжелый предмет, завернутый в тряпку. «Ледовый бур!» — догадался он, тепло подумав об отце. Бур стоймя воткнул в снег, бутылку прижал к груди. Отец отполз совсем мало, лежал на снегу, не двигаясь.

— Ноги… чужие, — прохрипел он и закашлялся.

— Ты, может… — Родя подался к нему с поллитровкой.

Отец приподнял голову, долго глядел на предмет, который обеими руками сын прижимал к груди. И вдруг истошный крик вырвался из его глотки:

— Нет… не-ет… Убери-и-и… смерть…

Он кричал так испуганно, так некрасиво, как будто перед ним действительно была сама смерть.

Сын от страха расслабил руки, и бутылка упала в снег к его ногам.

Старший лежал в снегу, младший стоял над ним. Оба не знали, что им делать. Наконец младший наклонился, попробовал поднять старшего за плечо, но пальцы не могли вцепиться, соскальзывали. Он заплакал от бессилия и безысходности.

— Ты меня не бросишь? — спросил старший.

— Нет. Замерзнем вместе.

— Ты это понимаешь?

— Понимаю.

— И все равно не бросишь?

— Нет! — не сказал, а крикнул мальчик. — Но если ты доползешь до креста и встанешь…

— Я доползу и встану. Только ты не уходи.

— Я тебе помогу…

Родя сбросил из-за плеч ранец, положил перед отцом.

— Берись!

Отец попробовал. Но руки не держали.

— А ты согни в локте… правую, прижми к груди. А я потащу.

Мальчик тянул изо всех сил, отец передвигал свободный локоть, отталкивался. Скоро Родя почувствовал, как согревается. Ломило пальцы рук, он едва терпел боль. Вот и крест. Отец долго и бесполезно хватался за него, приподнимался и снова падал.

— Все, Родя. Иди в село. Скажи, где я. Другого выхода нет. «Уйдет, а я замерзну. Все! Вот так и кончится. Да, Родя. Друзей у меня давно нет. Расставаться с тобой… тяжко…»

— Я не уйду, — сказал сын. — Ты что это задумал? Мужчины не бросают друг друга, а ты хочешь…

— Опять двадцать пять! Все я виноват…

— Не всегда. За ледовый бур — спасибо. Но я его оставил там, потом найдем.

Сын, тяжело сопя, повесил ранец на крест, сказал твердо:

— А теперь хватайся, ну!

Отец приподнялся, ухватился за ранец. Мальчик подталкивал его из последних сил, страдая, что ничем больше не может помочь.

— Ну, что же ты? Или помереть хочешь? — прокричал он с обидой.

— Ах ты, мальчишка! Не хочу умирать! Я жить хочу. Не отдам жизнь!

Одним рывком Иван выпрямился, встал у креста, раскинув руки, как распятие, держась за верхнюю планку. Нижняя планка была довольно длинной и легко поддалась. Опираясь на нее, Иван сделал первые шаги. Ноги едва тащились по снегу.

— Я буду топтать дорогу, а ты иди… Я буду топтать, а ты иди. Ну! Иди, иди… Иди-и-и!.. — кричал Родя.

Шаг за шагом Иван ступал все увереннее. По его лицу, ничего не ощущавшим белым щекам текли слезы. Это были слезы радости, что рядом с ним его сын и друг, который не оставил его во чистом поле. Это были горькие слезы вины перед людьми, близкими и дальними, которым он принес в жизни столько огорчений. Это были слезы обретенного вновь мужества сердца.


1980—1984 гг.

РАССКАЗЫ

КЕКНЕЛЮ

1

— Мама, я на этот раз узнал, как называется то вино. Узнал, но нашел его не скоро. Оно — редкость, даже там, на своей родине. Красивое у него имечко — Кекнелю. А знаешь, что это такое? Сорт винограда. Голубая веточка, или, точнее, стебелек по-нашему. Черенок и листья у него голубые. Растет он в одном-единственном месте — на горе Бадачонь, на Балатоне.

Сергей щелкнул замками желтого емкого портфеля, с осторожностью вынул длинную, как кегль, бутылку зеленого стекла и, любуясь, поставил ее посередине стола, уже порядочно сервированного. Он был доволен собой — ко дню рождения матери сумел вернуться из загранки, в подарок привез красивое голубовато-серое платье — именно такой цвет любила мать, он очень шел ей. Надеялся, что потрафил. И еще вино. Пусть его попробуют гости.

Переговариваясь, мать и сын Мансуровы накрывали на стол мартовским вечером тысяча девятьсот пятьдесят второго года на московской квартире, неподалеку от площади Маяковского. Квартира на первом этаже была обращена окнами во двор, и непрестанный машинный гул Садового кольца доходил сюда умягченный, как утихающий морской прибой. Евдокия Савельевна, учительница, вдова капитана-пограничника, поселилась тут года два назад, когда ее сын, журналист, спецкор столичной газеты, со своей женой Любочкой Крушельницкой, артисткой драматического театра, получили эти две комнатки в коммунальной квартире.

Семья у Сергея складывалась не так чтобы уверенно, мать это видела. Были бы дети, все пошло бы иначе, и она считала бы себя не лишней. А Сергею уже двадцать девятый. Он понюхал пороху, уйдя на фронт на втором году войны. Раненный во второй раз на Балатоне, он был комиссован, окончил университет во Львове, откуда и привез свою артисточку. Познакомились они еще тогда, когда он долечивался в госпитале. А Евдокия Савельевна в войну и после войны девять лет прожила у сестры в городе Халтурине на Вятке, учительствовала в начальной школе.

Глядя, как Сергей осторожно и красиво переставлял тарелки, перекладывал ножи и вилки, выстраивал бутылки, мать любовалась им. Высокий, плечистый, с крупной лобастой головой, он так походил на своего отца Михаила Ипатьевича, что ей казалось, муж никогда и никуда не девался, а все эти годы жил жизнью сына. И не было той ночи на двадцать второе июня, когда их, жен командного состава, возвращавшихся из штаба отряда со смотра художественной самодеятельности, не пропустили к границе, а под утро они ощутили первый тяжкий гул земли от бомбовых взрывов.

Дуся рвалась к границе. Там был ее муж капитан Мансуров, ее любимый Миша. Там остался младшенький сын Сашенька. Ему только что минул год, и он сделал первые шаги — сам! — по земле. И мама осталась там. Как полоумная, Дуся хваталась за машины, идущие к границе. Ее уговаривали не лезть, наконец отводили в сторону.

В стареньком автобусе, куда ее посадили, были знакомые и незнакомые лица женщин, все это жены командиров, с ними дети. На восток? Удирать? Нет, нет, она не оставит мужа, сына, мать. Их бомбили немецкие самолеты, а она все не верила, что это война. И лишь тогда, когда на порядочном отдалении от границы их обстреляли вражеские танки с белыми крестами, она поверила, что случилось непоправимое, а потом узнала, что заставу мужа фашисты окружили, но несколько дней не могли ее взять. Пограничники дрались до последнего. Она не верила, что никто не остался в живых, и все расспрашивала, расспрашивала, надеясь на чудо.

…Сергей, все еще что-то переставляя на столе, заметил, как погрустнела мать. Когда что-то неожиданно напоминало ей о прошлом, она уходила в тот далекий мир, неживой, но живущий в ее сознании. С этим нельзя ничего было поделать, нечем было ей помочь. Вот и сейчас перед ним сидела худенькая, какая-то вся усохшая женщина, забывшая вдруг, что у нее сегодня юбилей, и что это к ней пришли гости, и ради нее накрывается стол. И ложным показался ему разговор о Кекнелю и секрет с подарком, привезенным из Будапешта. Если никто не может ей вернуть того, что она потеряла, то может ли что-то ее обрадовать?

Снег за окном по-вечернему заголубел, и было странно и неожиданно видеть этот чистый цвет на городском дворике, в тесном пространстве между старыми кирпичными стенами. И стены эти вдруг вызвали в памяти задымленные развалины — все, что осталось от заставы, где служил его отец и погибли он, Сашка и бабушка. Сергей сразу же, как выписался из госпиталя, поехал на границу, своими глазами еще увидел следы самого первого боя большой, только что начавшейся войны. Потом они ездили туда с матерью, и не раз. Но была уже построена новая застава. Среди зеленой лужайки с цветами у подножия стоял устремленный в небо обелиск. И на нем золотая строчка среди других — имя его отца. С того места теперь уходят наряды на охрану границы.

Мать прервала его неожиданные воспоминания:

— Ты успел заглянуть в редакцию?

Сергей понял, что она хотела, чтобы он прежде всего был исправен на работе, и, благодарно взглянув на нее, ответил:

— Меня ждут там послезавтра. С готовой статьей.

— Напишешь, — успокоила мать. — А Любочка в театре, — добавила она, и он понял, что мать волнуется, будет ли невестка на ее юбилее.

— Она чуть опоздает, а может, и нет, — в свою очередь, успокоил ее сын, и мать догадалась, что они если еще не встречались после его возвращения, то поговорили по телефону. Он ведь мог позвонить ей из Будапешта, с аэродрома и, уж конечно, из редакции. В сердце ворохнулось что-то похожее на ревность. Сказала, что Любочка волновалась за него. Он удивился:

— С чего бы?

Их отвлекли женщины, пожилая и совсем девочка, они принесли с кухни какую-то еще еду. При виде их Сергей порадовался, что у мамы гости, старые и молодые. Когда они скрылись, мать заговорила:

— Ну что тебе сказать? Ты и на этот раз не нашел ту девушку? То, что случилось тогда с тобой, не проходит бесследно. Ты ведь не маленький и сам это понимаешь. А Люба… Как ей не чувствовать?

— Ах, мам, вечно домыслы ваши женские. Неужто Люба что-то тебе говорила?

— Конечно, нет. Как ты мог подумать?

Их прервали, и они снова замолчали.

Ту девушку из балатонского селения звали Эва. При напоминании о ней он вздрагивал, будто пуля снова ударяла ему в грудь, и он, еще не чувствуя боли и не зная, что с ним случилось, лишь ощущал толчок и с ним невольный страх. Сейчас, когда мать напомнила ему о том, что с ним стряслось зимой сорок пятого на Балатоне, неясный страх опять охватил его.

Тогда они готовились одним ударом вышибить немцев из Венгрии. Позади остался Дунай. Рота капитана Мансурова, поредевшая, вконец измотанная, закрепилась в селении на северо-восточном берегу Балатона.