Час возвращения — страница 40 из 66

Сергей сразу все понял — мать и тут ищет своего меньшого. Сколько пожелтевших фотоснимков тех военных лет, сколько вырезок из газет неделями она носила с собой на уроки и в свободные минуты незаметно выкладывала на стол, разглядывала, убирала и снова доставала. Так являлись и умирали надежды…

— Мама, ведь Иштван — венгр.

— Вот-вот. Но он похож: вылитый Санька. Таких похожих я еще не видела. И на тебя он похож, и на отца. Ну разве ты не видишь? Погляди!

Сергей еще раз вгляделся в балатонский снимок.

— И этот в бараньей шапке похож на меня? Да нет же, нет! — Он не хотел, чтобы мать снова страдала, но в то же время ему было жаль ее, и он уступил: — Да, что-то есть в овале лица, но Венгрия? Он венгр, мама. Ты ослеплена желанием найти Саньку. Я тебя понимаю. Но как можно допустить такую мысль? Даже допустить?

— Ты не допускаешь?

— Нет, — сказал он прямо.

Мать будто не слушала его. Испуганно-радостное выражение бродило по ее лицу. В такие минуты она была далека от всех нынешних забот и мыслей. Но ведь сколько раз обманывалась, лежала убитая «несправедливостью», давала себе обет не быть легкомысленной. И вот опять…

— Не мучай себя, мама. Схожесть… такое хлипкое построение. Тебе ли это не знать?

Она, как всегда, вроде соглашалась с ним, но он видел, что упрямо верила в свое открытие и не боялась новой ослепленности.

— Да, да, Сережа, хлипкое, это верно. На земле нет справедливости! Но тут я чувствую. Болью своей чувствую.

Вот и поговори с ней! И все же после этого разговора мать больше не напоминала ему о своей догадке и карточку убрала со стола, и Сергей каялся, что разрушил ее веру, мир особого ее состояния, когда безнадежное обнадеживает, а несчастье делается счастьем. Пусть лучше уж живет она тем своим миром… миром надежд…

Не веря, он все же невольно возвращался к воспоминаниям о Балатоне, винном заводике дядюшки Фери, пареньке в бараньей шапке по имени Иштван Немешкери.

2

Лицо обдало горячим ветром — июнь в Венгрии был жарким. Все вокруг плавало в зыбком мареве. Ленке он увидел, когда вышел из овального проема люка на трап. Она стояла внизу и, заметив его, помахала рукой.

— Десять лет! — сказала она после того, как они обменялись привычным для друзей «сервус!» и он поцеловал ей руку. — Боже мой, какой ты стал важный! И совсем забыл дорогу к нам.

— А ты… — Он хотел сказать, что она так же молода, неотразима, обаятельна, как и прежде, но, увидев ее какие-то сиреневатые волосы, недоговорил, огорчился искренне: — Где, где твои русые кудри, Ленке?

— Я за него волновалась, писем ждала, а он что во мне заметил? Сиреневые волосы! Во-первых, это мода, во-вторых, тебе приличествовало увидеть в женщине что-то приятное для нее, а не выговаривать ей с первого взгляда.

Ленке, конечно, говорила скорее шутливо, чем серьезно, но то ли оттого, что они еще не могли выбрать прежнего тона, оба смутились и замолчали.

— А я тебя жалела, — прервала она молчание. — Жалела… Правда ли, что у вас на севере жалеть означает нечто большее, чем любовь?

— Что-то в этом роде, — смешался он. — Пожалуй, так говорили раньше девушки, когда еще держали свою любовь в тайне.

— Почему раньше?

— Теперь с первой встречи шпарят про любовь. Слово измельчало.

— Как и чувство?

— Этого не утверждаю…

— Не догадываешься, почему жалела?

— Нет, Ленке.

— Теперь тебе некого больше искать в Венгрии.

— Как так? — не понял он.

— Не успела тебе написать, да и не особенно знала куда. Нашли могилы Эвы и Йожефа Лоци. Старые могилы, с весны сорок пятого. И оказались они совсем в другом селе — Баконьвертешь. Это в Баконьских горах.

— Да, — только и мог произнести Мансуров, почувствовав щемящий холод в сердце, будто в какой-то миг оно остановилось. Минуту постоял, перекинул чемодан из руки в руку и, справившись с волнением, спросил глухо: — Что о них известно? Какие подробности? Почему на Бакони? Как они туда попали?

— Их расстреляли как русских шпионов…

— За меня? — Он похолодел. — Но как же меня немцы оставили? Не нашли?

— Ты разве не знал, что село брали то немцы, то ваши…

— Да, уже после я узнал, что бои не прекращались несколько суток.

В аэровокзале были пройдены все формальности, Ленке и Сергей вышли на душный жаркий ветер, сели в раскаленную на солнце «Волгу». Когда машина тронулась, первым заговорил Мансуров. Он спросил, известно ли, кто будет с ним работать. Кроме Мишкольца и Диошдьера — по заданию редакции, ему хотелось бы побывать на Бакони и на Балатоне. Узнав, что Ленке занята другой срочной работой и что с ним поедет Жужанна Шипош, Сергей приуныл. Отвернулся к окну, молча смотрел, как по сторонам убегают назад пригородные селения. Впереди, над Будапештом, клубилось белое облако.

— Ну, хорошо, хорошо, — успокоила его Ленке. — Жужанна поедет в Мишкольц и Диошдьер, а на Балатон мы махнем в воскресенье втроем — прихватим моего Пала.

— Вот и славно! Спасибо, Ленке! Ты поможешь мне. Должен же я еще узнать о своих спасителях. И написать о них. Написать! Это все, что я могу для них сделать.

— Напиши. Вот это будет действительно славно. А подробнее узнать о них ты можешь и в Москве.

Мансуров непонимающе пожал плечами. Ленке продолжала:

— А вдруг они на самом деле разведчики? Архивы-то остались.

Мансуров, помолчав, сказал с сомнением:

— Ну, это было бы уж слишком…


Неделю он провел в Мишкольце и Диошдьере, где на металлургических заводах криворожская руда превращается в чугун и сталь. Блокнот был полон записей. Очерки о дружбе рабочих двух стран должны получиться. Но, бродя по красивому Мишкольцу, он думал о Балатоне и Бакони. Глядя на трубы и домны Диошдьера, ставшие наравне с пологими вершинами горной Синьвы, он опять же думал о Балатоне и Бакони. Он поедет туда и, может быть, что-то новое узнает об Эве и ее отце. И об Иштване Немешкери, мальчике в бараньей шапке. Сколько лет мать ждала этой его поездки. А может, уже забыла? Перед его отъездом не захотела и говорить об этом. Конечно, ей и самой невероятной показалась собственная фантазия. А как скажешь об этом Ленке? Засмеет? А может, отнесется с серьезностью, как это она умеет делать? Собственная жестокая жизнь приучила ее ко всяким неожиданностям. Он-то сам, пожив в разных странах и много повидав, как-то по-другому стал относиться к жизни, верить в ее справедливость.

Из Мишкольца он позвонил в Будапешт.

— Сервус, Ленке!

— Сервус, Мансур!

— Завтра воскресенье. Ты не забыла о Балатоне?

— Нет, я жду тебя. Жаль, Пал не поедет. У него велокросс в Народном парке.

— Жаль, очень жаль.

— Как Жужа? Справилась?

— Вполне. Правда, на заводе переводили специалисты. Есть умельцы, отлично знают по-русски техническую терминологию.

— Мое счастье, я не поехала. Инженеров тяжко переводить.

— Ты бы одолела.

— Спасибо!


Они миновали Секешфехервар. Неширокая асфальтовая дорога вела все выше и выше в горы. Вот и то селение. Ограда вокруг знакомой виллы, полуразрушенная тогда в бою, приведена в порядок, железная решетка взгромождена на цоколь.

Они вышли из машины. Свежий ветер с берега тормошил сиреневые волосы Ленке, парусами надувал широкие и длинные рукава оранжевой кофты — она не носила одежду без рукавов, чтобы не привлекать внимание синим знаком татуировки на руке. Мансуров начал было рассказывать, как тут шел последний бой его роты, но горло перехватили спазмы, и он замолчал.

— Ну, Мансур…

— Ладно, потом, потом. Вот и кладбище. Немцы не искали меня, очевидно, посчитали, что я укокошен.

От дома и винного погреба дяди Йошки и Эвы ничего не осталось. Серебрились кусты давно отцветшей мимозы. Побуревшими бусинами глаз мигала им из-под листьев дикая вишня.

— В первый раз она оставила мне кусок кенера и кувшин вина. Ничего не сказала и торопливо поднялась но ступеням. Вскоре она вернулась, укутала меня пуховым одеялом, таким легким, что я не чувствовал тяжести и скоро согрелся. Повязки смачивала вином и прикладывала к ране. И молчала. Я не видел ее лица, не слышал ее голоса. Только знал, какие у нее руки. Твердые пальцы каждый раз больно нажимали на мою рану на груди, я едва не терял сознание. Пытался взять ее руку, пожать, выразить этим чувство благодарности, но она высвобождала ее тотчас же. Потом чаще стал приходить ее отец Йожеф, его я звал дядя Йошка. Он говорил по-сербски, его можно было понять, и мы стали друзьями. Он мне рассказывал то, что знал о положении на фронте. Немцы не прорвались к Дунаю! Я был рад этому известию. «Жди, жди», — подбадривал дядя Йошка. Он наливал вина мне, затем наполнял другой кувшин и подымал наверх. Однажды я спросил: «Дядя Йошка, ты один выпиваешь такой кувшин? Каждый день?» — «Нет, — сказал он. — У меня «гости». Я понял: он уносит вино для немцев!

В соседнем доме, в котором побывали Ленке и Сергей, жили молодые люди. Они что-то слышали о раненом русском, вот и все. Карой Лошанци — его дом напротив, долго разглядывал гостей подслеповатыми темными глазами, сказал, что Йошка рано овдовел, второй раз не женился, а все сердце отдал дочке. Красивая была, умная, замуж не хотела, а от женихов отбоя не было. Жили на виду села, ничего такого за ними не замечалось. Да, вино у них было отменное, это правда.

— Как видишь, все просто было в их скромной жизни, — сказала Ленке, когда они шли к машине, стоящей у виллы. — Просто и ясно. Растили виноград, делали вино. А Эва была красива? Действительно?

— Я ни разу не разглядел ее лица. А потом она перестала меня навещать.

— Почему?

— Отец сказал, что немцы бросаются помогать ей, когда она спускается в погреб. Наперебой, чтобы нести вино.

Они помолчали, думая о храбрых отце и дочери.

Сели в машину.

— Есть у меня тут еще одно родное местечко. Тихань…

— Твой второй, после погреба, госпиталь, Мансур? Помню, ты мне что-то говорил…

— Да, госпиталь…