Час возвращения — страница 42 из 66

Интерес к Иштвану вновь вспыхнул у нее после того, как через год Любочка родила сына, хотя раньше и слушать не хотела о ребенке, который непременно явится на свет для того, чтобы разрушить ее театральную карьеру. Мальчика назвали Александром, и бабушка, ушедшая на пенсию, взяла его на свое полное попечение. Теперь, время ее делилось между внуком и школьным музеем боевой славы. Когда Саньке минул год, Любочка привезла из театра фотографа, молодого и напористого, с рыжеватой бородкой парня, чуть ли не целый день крутившегося вокруг малыша. И вот он приволок пакет контролек и один солидный портрет мальчугана: малыш осмысленно глядел в объектив, как бы укоряя мир за суету. Бабушка ахнула: перед ней был тот, первый Саша, ее сын! Разве что вглядеться пристальней, то можно было уловить, что это он и не он. Сердце чуяло близкое, рассудок остужал его. Но у Евдокии Савельевны чаще всего побеждало сердце. Рассудок сомневался: нет, не откопать из-под обломков войны ее Сашу, сердце же не считалось ни с чем.

Внук напоминал ей о сыне, но не мог заменить его, если бы она даже очень хотела этого. Как он ходит, как в недоумении трет ручкой лоб, как следит за движением губ бабушки, когда та что-то говорит ему. И она находила эти сходства и час за часом маялась. Слишком тяжкая была ее вина перед сыном, матерью и мужем. Она была убеждена, что, если бы они были все вместе, с ними ничего не случилось бы.

В ту весну Мансуров получил ответ из архива: никаких следов Йожефа Лоци и его дочери Эвы в документах военной поры не обнаружено. Мансуров этим ответом и закончил свой героический и в то же время грустный очерк. Он послал его в Будапешт Ленке, дав предварительно почитать матери, Любочке. Евдокия Савельевна осталась довольна работой сына. Вдруг возникла у нее тайная надежда, что, может быть, после ее смерти напишет сын о ее горькой судьбе, о ее вине и невиновности. Про чужих людей написал так сердечно…

Любочке очерк мужа не понравился. Она все еще ревновала его к давно неживой девушке.


— Сервус, Мансур! — однажды раздалось в трубке после долгого и громкого телефонного звонка.

— Ленке, сервус!

— Хорошо слышишь?

— Ты совсем рядом… Уж не разыгрываешь ли ты меня?

— Завтра, завтра, Мансур. Встречай в Шереметьеве. Пал тебе кланяется.

— Ему большой привет. Скажи, есть что-нибудь новое? — не удержался он.

— Потерпи, Мансур! Гостиница, это у вас трудно?

— Все будет йо (хорошо!)!

— Ты меня встретишь?

— Ленке!

— Что тебе привезти?

— Бутылку Кекнелю.

— Догадалась!

Утром он встречал ее в Шереметьеве. Был прохладный солнечный апрельский день. Высокое небо отливало зеленоватыми тонами. Одинокие белые высокие облачка стояли неподвижно, будто впаянные. Прохладные струи воздуха текли низко над землей из лесов, где еще лежал снег и было сыро. Аэродромы всех стран, где бывал Мансуров, казались ему пустынными. И здесь, хотя без конца садились и взлетали белые лайнеры, грузно катились оранжевые бензозаправщики, важно покачивались «Икарусы», ощущение пустынности не исчезало, вызывая непонятную грусть.

— Ты отпустил усы? Они тебе идут, — сказала она вместо приветствия. Ее буйные светло-русые волосы тотчас раздул ветер.

— Слава богу, ты отмыла волосы! — тем же ответил и он, вспоминая ее сиреневые кудри: оба засмеялись.

От аэропорта до Ленинградского шоссе ехали пустынной прямой дорогой с редкими деревнями в отдалении. Лейке, кажется, нарочито серьезно, чтобы не вести до времени разговора, смотрела сквозь стекло на парящие под солнцем пригорки, на темные от влаги поля с перелетающими грачами. На затененных берегах крутых оврагов еще белели остатки снега.

— Ты перевела?

— Да. Опубликуют. Может, не камень в воду…

— Может… Ну а что нового еще? Боюсь спросить.

— С Иштваном Немешкери пришлось много повозиться. Пал помог.

— Ты мне ни о чем не писала…

— Боялась спугнуть фортуну.

— И что же, Ленке, что?

— Все замкнулось… И знаешь на чем? На госпитале в селе Могила. Ужасное название! Это где-то на Украине. В венгерском полевом госпитале служила сестрой милосердия Кристина, дочь полковника Андраша Немешкери. Отец и дочь погибли в Будапеште, это точно установлено, мальчика с бабушкой нашли в подвале полуразрушенного дома после штурма города. Бабушка вскоре умерла от сердечного приступа. Так мальчик остался один. Он помнил свое имя и фамилию и все звал бабушку. Имя матери он тоже помнил. Как видишь, с ней исчезло главное звено — откуда у Кристины мальчик? Замуж она не выходила. На фронте — до последних дней. Это установлено точно.

Мансуров положил руку на плечо шофера.

— Останови, друг. Что-то душно…

Он вышел из машины, открыл дверцу Ленке. Она выпрыгнула на сырую землю, огляделась, щурясь от солнца.

— Будто во всем мире тихо, ясно и прохладно, чисто… — сказала она, вглядываясь в березы на взгорке. Кажется, она все еще хотела оттянуть разговор о главном. — Знакомо все и вроде незнакомо.

— Ленке! — Мансуров сердился. — Ну где те люди, что знали, откуда у Кристины мальчик? Не могли же они все провалиться сквозь землю? Кто-то ведь мог остаться.

Ленке покачала головой:

— Не могли. Надо искать.

Они замолчали. Шофер, бродивший по берегу овражка, собирая желтые цветки мать-и-мачехи, оглянулся, как бы спрашивая: «Двинемся?»

— Да, мальчик мог быть чьим угодно, даже собственным сыном Кристины, он ведь не знает русского языка. Но я все равно поеду в ту самую Могилу. Тем более я, кажется, встречал с таким названием село (если это то село); наш полк стоял в нем на отдыхе и пополнялся осенью сорок четвертого. Но как там мог оказаться мой маленький брат? Ведь село неблизко от границы.

— Правильно, Мансур, надо съездить. Ты можешь что-то узнать. А матери ты ничего не расскажешь?

— Нет, Ленке.

— А я думала, ты согласишься на их встречу…

— Ты с этим и ехала?

— Да, Мансур…

— Ты погостишь у нас?

— Одни сутки. Утром послезавтра мне надо быть в Ленинграде. Я присоединюсь к нашему поезду Дружбы. Меня будут ждать.

— Та-ак… — Сергей взял ее под руку, и они пошли к машине. Шофер, застенчивый розовощекий паренек, протянул гостье букетик первых цветов весны.


Два древних кургана тяжело высились над селом. Многое переменилось с тех пор, как капитан Мансуров двинулся отсюда вместе с ротой на запад. Трубы сахарного завода, новые порядки каменных зданий дорисовывали привычный украинский пейзаж. И село называлось по-новому — Прапор. На месте сожженной немцами школы теперь стояло белое нарядное здание с широкими окнами.

Сергей остановился в хате прежних своих знакомых, в доме которых тогда размещался штаб. Приветили его как старого друга, много всего порассказали. По вечерам бродил по росстаням. И всегда заканчивал свои путешествия возле школы, где в первый год войны и был венгерский госпиталь. Крестьяне мало что знали, что творилось в нем, огражденном колючей проволокой. Хотя ничего нельзя скрыть полностью. Втайне жил маленький товарообмен — на яйца, молоко, масло, свежие овощи выменивали лекарства, бинты. За это могли покарать, как за помощь партизанам, но необходимость была выше страха.

Венгерскую сестру милосердия жители помнили. Она иногда помогала больным детям. Русский мальчик? Ну о нем-то всяко узнали бы, если бы что… А то ведь ни слуху ни духу…

4

— Ты почему так вслушиваешься в мою речь, когда я говорю по-русски? Как глухонемой смотришь на мои губы?

Иштван Немешкери виновато улыбнулся смугловатым лицом:

— Не знаю… А почему вы говорите по-русски? Зачем?

— По привычке. Я же толмач, должна что-то переводить, — схитрила она, хотя говорила нарочно, чтобы его проверить.

Карие, чуть припухшие глаза его с редкой фарфоровой голубизной белков, с неуловимым подрагиванием зрачков так походили на глаза Мансурова.

— Русские слова звучат мягко, — сказал Иштван.

— И ты не знаешь ни одного?

Иштван нетерпеливо ответил:

— Нет же, нет, товарищ Ковачне. Но я буду изучать русский язык.

— Я тебе помогу.

— Спасибо… Что еще вы хотите от меня? А может, лучше нам вернуться к обеду? Разве вам не нравится леваш, пёркельт? Его готовила моя жена Маргит.

— Я уже отведала и оценила. Вкусно! И салонна сочная, приперчена умеючи.

— Моя теща до салонны мастерица.

— Ты когда женился?

— Служил в армии. Ездил на работу в кооператив. Виноград убирали, паприку. Влюбился, такая штука приключилась. Мечтал стать офицером: мундир, погоны — нравилось. А тут Яношик появился на свет, и я оказался после службы в деревне под Сегедом. А сюда назначили, когда окончил институт и получил звание агронома.

— А домик у тебя свой?

— Нет, госхоза.

— Кто побелил деревья в твоем саду?

— Ну кто? Я сам. Жена помогала. Нам нравится. Особенно мне. Иногда снятся белые деревья. — Он помолчал. — Нет, вы что-то хотите у меня выпытать. Говорите, что?

Казалось, все так просто ответить ему, но Ленке замешкалась — может, не надо ни о чем говорить? Или сказать все, как он просит? Зачем ему морочить голову?

И она решилась…

— Послушай, Иштван, на свете есть женщина, которая потеряла сына. Он был малыш, когда началась война. И мать эта узнала тебя на снимке… том, у дядюшки Фери…

— Правда? Но это ничего не значит. Тут так мало оснований…

— Я тебя поняла. Но послушай…

Она рассказала о Евдокии Савельевне, женщине из далекой Москвы, о госпитале, о сестре милосердия Кристине Немешкери…

— Это моя мама, — твердо и сердито сказал он. — А остальное — легенда. Я помню мою маму. Она приезжала домой и радовалась мне. Она была красивая. И деда помню. Дома он снимал военный мундир и надевал венгерскую яркую куртку и все время крутил усы. Отец? Он погиб на Востоке. Я жил с бабушкой, но не любил ее. Называла меня ужасным словом. Потом меня так дразнили. Я старался бабушке досадить.

— Она звала тебя кишкокош — кукушонок?