Час возвращения — страница 45 из 66

— Ты не узнаешь меня, Иштван? Да разве можно узнать! Саньке тогда было год и два месяца…

— На меня что-то нашло сейчас, Евдокия Савельевна… На меня всегда находило. Я слышал чьи-то слова. Деревья белые. Видел… не память, а за памятью… Не знаю, что это. К вам у меня большая-большая жалость…

«Это он! Сердце не обманешь. Он, Саня!»

Он увидел, глаза ее стали как у безумной. Чуть попятился. Евдокия Савельевна приподнялась и вдруг вспомнила про внука: забыла… где же внук?

— Саня, который час? — спросила она Иштвана, а тот не заметил ее оговорки. «Нет, не он, — возразила она себе. — Он походил бы на Сережу, а Иштван — нет. Я не смею, не буду ломать ему жизнь».

Между тем Иштван вскинул руку, взглянул на часы. Часы были красивые, наверно, золотые. Так тепло и неярко светился металл. И браслет аккуратно охватывал его смугловатую руку.

— Скоро восемнадцать, — нелегко выговорил он.

И тут она увидела на коже его руки по краю звончатого браслета темную родинку. У Саньки вот так же было на запястье несмываемое темное пятнышко. Как она забыла про него? «Но разве могло просяное семечко вырасти до такой горошины?» — спять усомнилась она. Но губы, едва шевелясь, проговорили:

— Родинка… его… твоя…

Глаза ее остановились на какой-то точке за окном, где лил и лил дождь, потом взгляд медленно и устало передвинулся на его лицо, лицо сына, ее Сашки. Маленький родной голубой стебелек, не сгоревший в огне границы. А теперь он, Иштван Немешкери, молодой мужчина с красивыми манерами, сдержанный, полный достоинства, самостоятельности и самоуважения. И, подумав так, она увидела, как Иштван стал отдаляться, уходить от нее, пока не стал крошечным Сашей с радостно-недоуменным лицом победителя, когда он, так давно это было, сделал первый шаг по земле.

«Скоро, вот сейчас, я умру, — подумала она, снова чувствуя себя плохо и видя перед собой какого-то совсем нового своего сына. — Смерть моя тут рядом. Я чувствую, какой от нее холод. Но я не сужу ее за то, что пришла. Она все же дала мне срок найти, увидеть мою кровинку, а могла бы и поторопить. А может, не торопила потому, что хотела сделать зло моему сыну? Мне-то что уж, мне-то досадить нечем. А Саньке — да. Ему пришлось бы разрушать все и все начинать сызнова».

— Саня, — сказала она, все еще цепляясь за гаснущее сознание и не заметив оговорки, которой она не хотела. — Живи, как жил, так тебе будет легче…

И стала проваливаться в нечто зыбкое, неосязаемое. Ее качало и уносило, погребая под что-то бесформенное, вновь выносило, чтобы дать еще глоток воздуха. В это время в комнату вошел Сергей, ведя под руку сына. Увидел неладное, бросился к ней.

— Мама, мама, что с тобой? — услышала она голос Сергея и очень ясно подумала, что это мог сказать Иштван. Но Иштван стоял молча, склонив голову.

— Она хотела говорить, — сказал он, — что я не Саша… Но она узнала, я все понял…

Губы матери опять трудно и скорбно задвигались:

— Сережа, прости: Иштван пусть будет Иштван…

Сергей не сразу понял смысл этих слов. Он готов был рассмеяться и сказать, что, конечно же, дело брата, как ему называться. Стоит ли об этом? Но стала бы об этом беспокоиться мать в такую минуту радости? И тут открылась перед ним вся трагическая глубина того, что она сказала: она отказывалась признать сына, которого так мучительно искала и ждала, отказывалась ради него же, его выстраданного счастья. Сергей и подумать бы об этом не смел и сейчас, поняв вдруг родившуюся новую трагедию, горестно воскликнул:

— Не лишай меня брата, мама… Иштван не хочет этого. Так, брат?

— Ты есть мой брат, Сережа. Это так, мама!

Но мать молчала. Она замолчала навсегда.

ТРОЕ

1

В ту весну отец и мать Логиновы впервые крупно повздорили из-за будущего своего единственного сына Виктора.

— Да, да! — упрямо сказала Татьяна Федоровна, снимая очки, и с неприкрытым сарказмом взглянула на мужа черными, по-птичьи круглыми глазами. — Осенью я отдам его в школу, пусть ему будет всего семь с половиной. И не в первый, а в пятый. Почему мальчик должен сушить мозги?

Ее черные волосы казались жесткими от седины. И когда она нервничала, тряся головой, они щетинились, как бы отделяясь друг от друга.

— А, брось ты эти свои выдумки, — остановил ее Кирилл Алексеевич. И хотя произнес он это несколько вяло и чересчур спокойным тоном, решительность свою ничем нельзя было прикрыть. В его серых, с мягким светом глазах мелькнуло и тотчас погасло ожесточение — он умел владеть собой. — И, пожалуйста, не заставляй меня мучиться вдали от вас…

— Ну как всегда личное спокойствие превыше всего! — Татьяна Федоровна уже села на своего конька, и остановить ее было невозможно. — Живи один и не смей принимать своих решений? Нет, уж извини, я больше знаю, на что способен наш сын, и позабочусь о его будущем…

— Тогда я заберу его с собой…

— Куда? На Кубу? Чтобы таскать его по горам? Каждый день отуплять мозг копаньем в земле? Не сходи с ума!

Кирилл Алексеевич тяжело задышал, ожесточение в его глазах зачерствело, и взгляд их сделался жестким. Казалось, он наговорит сейчас кучу резкостей, но он опять сдержался и, махнув рукой, обронил сожалеюще:

— Ты вовсе не думаешь о мальчике… Спросила бы, чего он хочет, что любит… Запрограммировала… по своему образу и подобию…

Он прервал речь и, не допив чай, поднялся из-за стола, неторопливо стал вытирать салфеткой рот, прикрывая тем самым свое смуглое от чужих ветров и солнца узкое сухое лицо, опаленное в эту минуту внутренним жгучим жаром обиды.

Да, его позиция в споре была слабой, он это прекрасно знал. Знала это и Татьяна Федоровна. Она могла бы напомнить ему, что со дня их свадьбы он не прожил в Москве ни одного целого года, а в иные и нога его через порог не ступала. Что жизнь ее, замужней женщины, прошла в беззамужестве, а его — в скитаниях по свету. И какое же он имеет право ставить ей условия, если мальчика он не растил, не воспитывал, не учил? Но она не стала попрекать его, понимая, что будет повторять уже известное ему, сказала лишь без укора, но с гордостью:

— Наш мальчик (она особо подчеркивала слово «наш»), ты это должен уважать, в два года знал таблицу умножения. В четыре — начальную геометрию и дроби. Мы с ним подошли уже к алгебре. В шесть лет алгебра! Ты это можешь понять?

Кирилл Алексеевич убрал салфетку от лица, сказал тоскливо:

— У мальчика тонкий слух… Совершенный. Слышала… как он играет Грига, Шопена, Глазунова…

— Музыкант! С его математическим складом ума? Любительство! Как и у тебя, не больше.

У Кирилла Алексеевича, точно от зубной боли, перекосилось лицо. Удар пришелся в самое чувствительное место: сам он понимал и любил музыку, играл на гитаре и, возвращаясь домой из своих геологических странствий, привозил мелодии других краев и других стран. Мальчик, к огорчению матери, требовал без конца: «Пап, еще, ну еще!» Лобастый ушастик с большой головой и крупными серыми, нежными, как у девочки, глазами, он весь как-то затихал, слыша звон струн и отцовский не сильный, но чистый голос. Трепет, как отблеск едва теплившегося костра, проходил по его лицу, а глаза влажнели и странно светились. И еще он любил птиц, вернее, их голоса. С каким-то торжественным вниманием слушал он их пение и, запоминая услышанную мелодию или просто крик, легко подражал им.

Мальчик был определенно талантлив. Но что таили его мозг и сердце? Кто был прав и кто не прав, выбирая ему жизненную дорогу?

2

— Ты завтра уезжаешь?

— Да.

— Это, верно, так тебя тянет… И ты сам не можешь остаться еще на один день?

— Да, тянет меня, сын. Ты прав. Это такое дело. Как тебе объяснить?

— Объясни. Я пойму.

— Хорошо. Ты тоскуешь по чему-либо? Ты знаешь, что такое тоска?

— Знаю. — Лобастое лицо мальчика сделалось грустным. — Когда тебя долго нет, мне делается одиноко. Наверно, это тоска.

— Ну вот, со мной случается такое же. Если я долго не бываю в поле, я ненавижу сам себя.

— Поле… Это место твоей работы? Оно так называется, если даже это горы?

— Ты научился логически мыслить!

— Что тут такого…

Они замолчали. Обоим почему-то было неловко друг перед другом, вроде они выведали чужие недозволенные тайны, те, что раскрывали слабые стороны их существ.

— Тебе трудно с нами? — вдруг спросил мальчик.

— Трудно? С вами? И потому, ты думаешь, я все время убегаю? Нет. Я тебе уже сказал, как это со мной бывает. С этим нет сил управляться… Так зачем тебе еще один день? Или ты просто хотел проверить меня?

— Что ты, папа! Мне хотелось с тобой послушать птиц…

— Птиц? Разве уже прилетели?

— Нет, конечно, нет.

— Значит, рынок?

— Да, папа. Мне бывает так плохо без них.

— А давай купим, а? И ты будешь каждый день слушать дома.

Сын промолчал, и отец понял, что он не хотел говорить, почему это невозможно, и подумал о рациональной Татьяне Федоровне.

— Так… Тогда мы купим магнитофон. Ты на даче можешь записать любой голос и потом слушать сколько захочется.

На Ломоносовском проспекте они поймали такси. У Кирилла Алексеевича до условленной встречи в Министерстве иностранных дел еще было немного времени, и они поехали на Кудринскую улицу в комиссионный магазин. На счастье, попался почти новый магнитофон японской фирмы «Аридак», небольшой красивый ящичек, однако тяжелый, как кассета с пробами, которых немало потаскал на своем веку геолог Кирилл Логинов. Мальчик с молчаливой серьезностью принял покупку. Он уже, оказывается, понимал, что далеко не все, ох не все чувства можно выразить словами, и отец, сделав это открытие в сыне, немало подивился тонкости его восприятия мира.

Пока ехали на Кировскую в магазин грампластинок, чтобы купить записи птичьих голосов (отцу эта мысль пришла неожиданно — переписать их на пленку проще простого), мальчик держал красивый ящик на коленях и молчал. Отец не видел его глаз, прикрытых длинным козырьком весенней фуражки, но лицо сына напомнило ему взрослого одинокого человека. На нем было выражение глубокого равнодушия. Что мальчик мог вот так глубоко уходить в себя, для отца было тоже неожиданным.