— Да не каркай ты, — обозлилась обычно тихая баба Луша. — Что ты напраслину на ребенка? Помыслы у нее чисты.
— Без отца, без матери балуешь ее, укрепы не даешь.
— Да ведь взрослая уже! Самостоятельная. Сама себе укрепа.
— Все они ноне такие, самостоятельные. Глаза да глазки за ними. Я вот в оба глядела…
Накаркала-таки Домаха… Однажды в воскресенье застучали сапоги на деревянном крылечке. Птахой порхнула Даша к окошку, каштановую головку меж шторок, будто огонек, просунула, с лица вдруг сошла. А тут и несмелый звонок тренькнул.
— Бабушка, это ко мне, — выговорила с придыхом от волнения.
— Коль к тебе… — старуха не договорила, села на стул, да так и не встала. Глядела, как Даша степенно и важно, будто отсчитывая шаги, шла к двери, открыла не сразу — руки, кажись, запутались в железе замка. Из-за двери дошел до слуха бабы Луши торопливый шепот. Дверь хлопнула, закрываясь, но Даша вернулась одна.
— Где же он, гость-то?
— Пусть сапоги вымоет.
— Что же так-то? Обидится парень.
— А мне не обидно — сапоги до колен в грязище?
— Дождь-то какой!
— В казарму-то не войдет в таких…
Так бабка Луша, еще не увидев богом посланного суженого внучки, узнала, что он военный. И опять испугалась и обрадовалась сразу: солдаты, они ведь что — в городе жильцы временные. Но с другой стороны, не здешний, значит, увезет Дашу куда-нибудь подальше от их проклятого угла. Останется бабка одна, ну и пусть, какие для нее страхи? Умрет, все одно не оставят без дозрения лежать дольше положенного. Деньги у бабы на книжке, хоть и небольшие, но есть. А при них любой последнее для нее дело сделает исправно.
Снова робкий звонок. Вошел солдат. Баба скоро пригляделась к парню. Ничего вроде мужик. Пусть и лицом скуловат, зато в плечах крепок, глаза смотрят открыто, честно, даже немного смущенно. Без гонора, видно, из простой семьи. Из простой — значит не балованный, а это к любому кладу прибавка. Не по сердцу бабке Луше фамильная гордыня. А такие теперь на каждом шагу. Ломаного гроша не стоит, а тщится чем-нибудь да отклониться от простолюдина. Возьми ту же Домаху. Бородулина, как же! Сын в Москве мыкается с чудным портфелем, прозываемым «дипломат». А дочь в одном доме с областным прокурором живет… Вот и судит Домаха всех похлеще любого обвинителя.
Даша и солдат первого года службы Илья Никишин, бывший в увольнительной, встретились нынешней весной в заречном парке. Это был бор с высоченными бронзовоствольными соснами, увенчанными кудлатыми шапками вершин с затейливым подлеском из козьей вербы, калины, шиповника и ершистых можжевеловых кустов. В старину здесь обильно рос черничник, но теперь он вымолачивался множеством человеческих ботинок, туфель и сапог, и лишь кое-где по недоступным бугоркам поверх желтоватой подстилки мха пятнились его темно-зеленые блестящие лапки. Илья был стеснительнее трех своих друзей, вялой группой бесцельно блуждающих по естественно-прихотливым аллеям парка, и последним подошел к стайке девушек на круглой полянке, обрамленной кружевами цветущих кустов шиповника. Был уже вечер, от реки тянуло прохладой. На Даше ярко горела красная куртка с погончиками, туго перетянутая поясом. Воротник был лихо приподнят, открывая белую девичью ничем не прикрытую шею, и длинные концы его отогнуты. На ее продолговатом решительном лице темнели крупные карие глаза — то непонятно строгие, то насмешливо веселые. Руки, по-мальчишески сунутые в карманы, изобличали порывистость ее движений. Она выделялась среди своих подружек ранней самостоятельностью. Илья заметил это, как только они нечаянно столкнулись на круглой поляне. Его дружки с ходу бросились в атаку именно на нее, но были обескуражены и сразу же растеклись по аллеям с ее подружками, а Даша и Илья, в замешательстве стоя друг перед другом, остались тут же, на поляне.
— Ты что, — сказал он, испытывая невероятное смущение, — меня не боишься?
— Тебя? Уморил! Это ты меня боишься! Руки развесил, как перед старшиной.
Илье показалось это забавным, и он рассмеялся:
— Угадала! Черт его знает, почему я боюсь старшины и девушек? У ребят сколько знакомок в городе, а я все один да один. Почему это бывает? — спросил он, не заметив, как они рядышком пошли по пустеющей аллее в глубину парка. В стороне реки красновато блестел шар солнца, разбитый на куски темными стволами деревьев.
— Потому, — сказала она, — что ты тюха. Ужасно, когда солдат тюха.
Огней еще не зажгли, и ее красная куртка пылала в лесу, как осколок солнца.
— Да нет, — возразил он, — в части я уж не такой тюха. Имею благодарность. За службу. — Он смутился.
— Если так, то молодец, — по-взрослому похвалила она. — Не люблю тюх. Ты военным хочешь?
— Нет, — сказал он. — В речной техникум собирался — не попал. Теперь после службы.
— Речной? Лучше моряком. Это тебе не два берега и немного воды. А я хотела в армию, но не берут нашего брата. Буду лесничим. Смешно: женщина — лесничий? Ну ладно, одна на кордоне! Воевать с браконьерами, волками. Мне дадут лошадь. Ружье. Тулуп.
Он взглянул на нее сверху вниз, усмехнулся про себя — какой она еще ребенок… Но не ищет в жизни легкую дорогу, и это вызвало в душе парня уважение к ней. И он спросил:
— Ты что, в лесотехническом?
— Кончаю. Скоро на практику. А тебя как звать?
— Илья.
— Понимаешь, Илья, лес — это океан. Ужасно представить, если он исчезнет. Нет, в самом деле. Было море, плавали пароходы, и вдруг оно пересохло. Не представишь, как это? А лес может исчезнуть. Вырубят, а новый не посеют. Или одолеют его вредители…
Они прогуляли дотемна, и Даша все говорила, говорила, как они учатся, а весной сажают сосны, ели, березы. И она не может переносить, как заросли кустарником вырубки, где когда-то шумел лес, видеть вырванные, обросшие травой и мхом пни, будто мамонты, поднявшие к нему хоботы-корневища.
Вот и парк опустел, и начался весенний дождик, вначале редкий и вялый, а разохотившись, припустивший во всю силу.
У понтонного моста через реку их поджидали дружки-солдаты. Они прятались в будке надсмотрщика и с радостными криками бросились к ним навстречу, будто в атаку на учениях.
Впервые в жизни Даша писала письма своему любимому чуть не каждый день. Написать бабе Луше времени осталось всего на одну весточку.
Когда Даша вернулась с практики, Илья зачастил в дом на улице Надежды Дуровой. Едва за ним закрывалась дверь, и в квартире уже раздавался то стук молотка, го ширканье пилы-ножовки, то повизгиванье дрели. «Музей делают, не иначе», — осуждающе думала Домаха о соседях. Потом делалось тихо: соседи столовали. А дальше, отодвинув занавеску, можно было увидеть, как они или втроем («Бабу Лушу, вишь, захороводили!»), или на парочку отправлялись в город.
А вечером еще солдаты набегали к дому — ждали друг друга. В дождь ли, в метель или мороз коротали время в вольной борьбе, дымили сигаретами. А что им еще? Тут все же посвободней, не то что в части. Там хотя и дом родной, но все же за забором да на глазах старшины, а в городе — воля волей. Уже в кино схожено. В общаге у девочек-малярок на стройке сижено — чаю там попито, под гитару песен попето. Домаха сердилась: «Дурачатся, как дети. Непорядок!» А вроде бы что ей, место ведь не унесут, но все равно обидно.
Вот выходил Илья Никишин, и все, без команды выстраиваясь за ним гуськом, торопились вверх по улице в казарму. И Домаха успокаивалась, опускала занавески.
А две женщины Ответовы, старая и молодая, сидели вечер в раздумьях, радостях и смущеньях. Бабе Луше нравился солдат. Скромен, нетороплив в суждениях. Ума ему вроде бы не занимать. А руки золотые, пожалуй, и ум обгоняют. Сколько по дому всего понаделал — хозяин. Такие на всю жизнь работящи. Отслужит, Дашу за собой увезет. Ей, старой, зачем чужую жизнь ломать, к себе внучку привязывать. Оно, конечно, в городе Политехнический институт в чести, инженер бы вышел, тогда бабке не куковать бы одной, но это уж как жизнь покажет. Да и квартира-то у нас… Даша думала свое. Люб ей Илья. Уважительный к ней, доверчивый, привязался вроде, а может, и полюбил, кто его знает. Своя мечта — это тоже характеристика. «Капитан дизель-электрохода Никишин!» Звучит, пусть и не дальнего плаванья, но все же река-море. Волго-Дон… Волго-Балт…
«И ты со мной, — вспоминала она его слова. — Волга добра, и тебя работой не обделит». Но лесной кордон? Лошадь в хлеве сеном хрумкает. Вострит уши, заслышав звон стремян, Ржет выжидательно, увидев ее в лесной одежде с двустволкой за спиной. Лунная ночь, волки воют, а она ничего не боится. Худые люди грабят ее лес. Она встает им поперек… Неужто у нее с Ильей дорожки по волнам разных океанов?
«Ну, скажи что-нибудь мне, Надежда Дурова?»
А та молчала, откинув упрямый девичий подбородок на витой эполет.
А солдаты все ходили и ходили на заснеженную улочку. То по одному, то по два, то все вчетвером.
Домаха, откидывая занавеску, сквозь морозные узоры на стеклах считала и считала солдатские шапки. «Что это Дашка жениха себе не выберет? Куда же Лукерья-то, вражина, глядит? Столько кобелей бегают, и все к одной».
На чужой роток не накинешь, говорят, платок…
А баба Луша умерла. Не болела, не жаловалась ни на что. Зашла к Домахе… Редко заходила к ней, а тут не удержалась от искушения посмотреть по цветному любимую передачу «В мире животных». Ну, будет ворчать, так помолчать ведь можно. Вот только уходить от нее всегда неловко — хочется деньги оставить за кино и за место.
Тихо сидела баба Луша с розовым мохером в руках. Длинные спицы то и дело замирали, когда на цветном экране появлялось стрекозиное обличье вертолета, тень от него скользила по земле, не спотыкаясь ни о кочки, ни о деревца, — будто во сне бежала, так легко перескакивая и через леса, и через речки. Охотились на волков, из окошек вертолета палили из ружей. Темные живые комочки толчками катились по земле. Стрекозиная тень гналась за ними. Выстрелов не слышно было за громом двигателя, но темные комочки на земле спотыкались, кувыркались через голову и устало замирали на облитой солнцем луговине.