Час возвращения — страница 9 из 66

— Валяй. На отсеве побалакаем.


— Ошибался я в тебе, извини, Иван. На Бахтина серчал. У нас ведь как? Кого взять из механизаторов, совет бригады решает. А тут Бахтин: «Возьми Венцова». — Постник сел на опрокинутое ведро, другое перевернул и поставил для Ивана. — Закуривай, — и подал ему «Шипку».

— Не откажусь. Вот мои, покрепче.

— Махорочные? Ты даешь!

— А что? В самый раз. Особенно некогда дергаться.

Степан пристально посмотрел на него из-под крутого лба своими серыми глазами с острыми темными точками зрачков. Бедовые глаза у Степана, решительные, так и колют, так и спрашивают. Крутолобое лицо обозначено резко, подчеркнуто крепким подбородком. Оно нравилось Ивану ясно выраженной волей. И еще вот эти веснушечки на носу, которые выдавали, что он еще мальчишка, пусть и агроном. «Может быть надежным товарищем», — подумал Иван, затягиваясь «Шипкой».

— Так вот, какое теперь у меня мнение? О тебе. Хорошее! Буду просить, чтобы Кравчуков оставил тебя в моей бригаде. — Степан вопросительно взглянул на Венцова. Иван недоуменно вскинул голову.

— Не понимаю. Если ты бригадир, то при чем тут Кравчуков?

— Чудак! Я — подрядчик, а ты берешь у меня субподряд. Понимаешь? Выполняешь все, что потребуется, от зимы до зимы, а состоишь на работе в цехе механизации. Ну а плату получишь по урожаю и по трудовому своему участию. С учетом качества и своевременности.

— Какая-то ерунда… А я думал, подряд — это хорошо. Так я теперь нанятой на твоей земле? Пришей-пристебай? А Кравчуков распевал: за землю, за урожай отвечаем… Обокрали меня!

Степан бросил недокуренную сигарету, лицо его вспыхнуло, смылись веснушки с переносицы. В выражении его боролись огорчение, досада и в то же время чувство душевного расположения. Наконец досада взяла верх, и он проговорил:

— А ты не шутишь? Обокрали? Да кто же тебя обокрал?

— Ты обокрал. До сей минуты я землю считал моей. Работал на ней как лучше. Разве не видишь? — Голос Ивана дрожал, как у обиженного ребенка. — Как земля подсказывала мне. А теперь разные баламуты будут меня учить, что, когда и как делать? Значит, снова жми на газ и помалкивай. Да кто землю чует, как я? Я слышу, как она отвечает на мои действия. Согласная со мной или нет. Это ведь все надо чувствовать. А тебя научили по книжкам да приучили к указаниям… — Голос Ивана споткнулся, кадык на тонкой шее сновал челноком. — Поди, справочник агронома и сейчас в кармане таскаешь? Пора бы землю по духу, по шепоту понимать. Сердце твое никогда не говорило с землей?

Иван ждал, что Постник вот-вот взбеленится, вскрикнет, вскочит, а он ни с того ни с сего залился тонким ребячьим смехом. Так залился, что впору по земле кататься.

— Иван, — наконец выговорил он. — Хорошо-то как… Как хорошо ты говоришь про меня. Но откуда знаешь, что справочник агронома у меня в кармане?

— А как ты без него сможешь, если к земле глухой? Велел сеять, когда земля водой пахла. Холодной водой, а жизнь в ней еще не началась. А ты — сей! Поглядел ныне утром — уж красными иголками земля пошла. Ты, наверно, и не приметил всходы-то?

— Нет, Иван.

— То-то. — Помолчал. — Пустой я стал после твоего разговора, Степан. Теперь станешь субподрядчику указания давать. А Ванька знай вваливай.

— Ну, завелся! — вдруг рассердился Степан. — Да ты что? Все вместе будем делать. Вместе, но каждый свое. И машины будут в присмотре, вовремя техуходы, ремонты. И простои истекут. А если по твоей вине — с тебя начет. По вине цеха — он не получит дохода. По нашей — с нас удержка. Так что машинный час теперь будет в большой цене. Ну, ты понял иль нет, голова садовая?

Иван задумался. Сидел, ковырял землю сапогом. А вокруг разливалась тишина. Пахло соляркой, остывающим от накала железом. Солнце клонилось к дальним лесам. Опять Иван прихватил своего времени… Черт возьми, аванс сегодня, не успеет уже.

— С машинами вроде ничего, — не совсем решительно сказал он, борясь со страшной тоской, навалившейся на него. — А землю-то пошто?

— Тьфу ты, черт! — окончательно рассердился Степан и, с бряканьем опрокидывая ведро, вскочил. — Дай, что ли, твоих махорочных. Сроду не курил. — Чиркнул спичкой, зачмокал тонкими губами, затянувшись, закашлялся. Слезными глазами провожая сеяльщиков, задержался на фигуре, примостившейся у высокого колеса агрегата. — Никак, Федор Звонарев? Ты что там прикорнул? Занемог?

— А-а, что мне сделается, Степан. Спасибо, пожалел.

Иван вспомнил: кто-то ему говорил о Звонареве. Ах да, это и есть Кошкарь. Разрисованную деревянной вязью его бывшую хату Иван видел в лесу, на самом конце Холодов, и подивился немало ее украшениям, когда вместе с женой знакомился с их поселением. А Вера тотчас же, будто сарафан, примерила редкостную деревянную резьбу на свое бедновато смотревшее жилье и загорелась подновить его. Иван вспомнил все это сейчас, заинтересовался Кошкарем. Звонарев продолжал сидеть.

Постник, а за ним и Венцов направились к Кошкарю.

— Ну что, припишешься к бригаде или опять на поденку? — спросил Постник у Кошкаря, делая шаг к нему.

— На поденку. А тут отметку сделал, вроде и совесть чиста: я — совхозник!

Степан в упор посмотрел на него своим жестким, пронзительным взглядом, тяжело, будто приговор, произнес:

— Кончилась бражка, Федор. Теперь Бахтин не будет утруждать себя, чтобы работенку тебе подбирать да тебя поддерживать в гражданском сане. Теперь будешь ко мне наниматься. А как бригада поглядит, за это уж никто не ручается. Подумай, я тебе дверь не закрываю.

Постник повернулся к Ивану:

— А тебя прошу, Венцов, налаживайся на пропашные. Беру тебя на все лето, Кравчукова предупредил. Бригада тоже согласна со мной.

— Ладно, — вяло ответил Иван. Тоска, которую вдруг что-то колебнуло, снова его осилила, и ему сделалось все равно. Он даже не заметил, куда вдруг делся Степан, и, устало волоча ноги, побрел к трактору. Рядом выжидающе шагал Кошкарь. Лицо его в крупных морщинах, страдающе-умное, как у собаки, глаза поблекшей голубизны — все это скрывало какую-то тайную глубокую мудрость человека, видевшего перед собой свою недалекую смерть.

— Что он к тебе пристал? — спросил Кошкарь, придерживая Ивана за руку, чтобы он повременил взбираться на гусеницу.

— Да, ничего. Объяснял подряд…

— Во-во! С трактора тебя тоже никто не смеет турнуть. А если капитан Прохоров отымет книжечку, ты и сам не тронешь рычагов.

— Верно подметил…

— А про меня слышал? Наниматься к нему, видишь ли. Да я раньше его в совхозе, молокосос!

Иван освободил локоть, ступил на гусеницу.

— Авось поспею, аванс сегодня.

— Поспеешь. Кассирша сидит до последнего. Подкинешь?

— Не убудет.


Иван явился домой поздно. Пьяный, бессвязно что-то бормотал насчет того, что у него отобрали землю и что он теперь пропащий человек. Вера так ничего и не поняла. И только утром Иван, стоя перед ней на коленях, проклиная себя и прося прощения, объяснил, что это такое. «Ум пропил, что ли, простую вещь не понять?» — с горечью подумала она. Хотела поделиться, что женщины ее бригады с охотой и пониманием пошли на подряд. Но что ему интересно было в эту минуту?

А Иван каялся, сквозь слезы бормотал еще что-то.

Пожалела… Простила…

— Встань, что ты…

Во сне Иван всхлипывал, тонко и жалобно поскуливал. А Вера не могла уснуть, лежала, широко открыв в темноту глаза. Как жить? Куда деться от стыдобы? От мук сердца куда? Короток бабий век и тот обделен счастьем. Живет она как бездетная, а дети-то и при матери чем не сироты? А ему хоть бы что. Привык жить бобыль бобылем. Было же у него детство… Неужели не помнит свое сиротство? Или сказки заливал про него? Нет, не мог он про свое горькое детство сочинять, честная же у него натура. Его осиротила война, а мы-то сами своих детей осиротили…

Да, было у Ивана тяжелое детство. Вспоминал он о нем больше тогда, когда был пьян. Рассказывал который раз, всхлипывая и размазывая слезы по лицу.

Отец Ивана, Егор Иванович, колхозный тракторист, в тридцать восьмом ушел на службу в армию, когда мальчику было три года, оставил в памяти сына силу рук своих, которые подбрасывали его до потолка, еще голос, такой веселый, раскатистый, какого ни у кого на свете не было. Заслышав его, мальчонка со всех ног бросался отцу навстречу. И еще оставил двухрядную гармонь с белыми частыми пуговками, так легко поддающимися движению пальцев. Необыкновенные руки отца неизвестно как извлекали из гармони музыку. Иван замирал, когда она звучала. Оставшаяся сиротеть в переднем углу, она стояла притихшая и вроде озябшая. В каждом письме в последний год службы отец писал: «До скорой встречи». А тут война. Мать продала гармонь и после долго ходила с заплаканными глазами. Отец погиб в сорок четвертом. Мальчик еще не знал, что значит погиб, и все ждал и ждал отца: не может же этого быть, чтобы человека вовсе не стало.

Лютой зимой застудилась мать. До весны хрипло кашляла и с ледоходом умерла. «Лед унес, кабы не лед…» — раздумчиво говорил старик сосед, на время приютивший мальчугана. Ивана теперь звали сиротой. Одинокостью и беззащитностью веяло от этого слова. В вятской деревне Липовики, куда с Брянщины успели эвакуироваться мать с Иваном, не в одночас решили, как поступить с сиротой. В конце концов взялся за дело сельсовет. Так оказался девятилетний светло-русый голубоглазый паренек с замкнутым характером в детском доме на реке Чепце в двадцати километрах от города Кирова. Жизнь в этом мудром опекунском заведении была все же видимостью душевного спокойствия сирот. Все они нуждались в родительской ласке и тепле. Почти у всех было навязчивое желание узнать во встречных мужчинах и женщинах своих папу и маму. Иван тоже упорно верил, что встретит отца. А маму он не ждал, уже понимая, что она умерла навсегда…

В сердце оставалось незаполненное местечко, уязвимое своей открытостью, отчего Ивану порой делалось одиноко и страшно. Коллективная жизнь, учеба, работа, игры, наконец, совместное столование, внимание учителей и воспитателей не могли заполнить то пустое местечко в детском сердце.