Когда в Ашхабаде был воздвигнут обелиск и зажжен огонь Вечной Славы в память о Неизвестном солдате, она зачастила туда. Сперва приходила просто так, потом стала приходить как на молчаливое свиданье — с Иваном, с теми, кто не вернулся, и с теми, кто, вернувшись, носит в себе жестокие следы войны, и с теми, кто знает о войне лишь понаслышке.
Со временем она все больше и больше укреплялась в мысли, что, пока будет приходить сюда, пока горит в сердце ее огонек ожидания, до тех пор не замутится ясное небо дымом пожарищ, а женские глаза — слезами разлук и безысходного горя. Пока она здесь — незыблем будет мир на земле и в людях.
…И вот сидит она неподалеку от обелиска и смотрит добрыми вечными глазами Женщины. Сменяется почетный пионерский караул. Молодые солдаты принимают присягу. Низко-низко склонился к плитам и что-то шепчет старый грузный человек с осколочным шрамом на лице. Может, он тоже слышит, как под цоколем обелиска стучат сердца павших воинов?
Люди идут и идут — молодые, пожилые, старые. Кто — с цветами, кто — просто ради того, чтобы минуту постоять здесь в молчании. Идут, чтобы прикоснуться на миг сердцем к Бессмертию.
А она сидит и встречает всех — хранительница Негасимого Огня, хранительница бессмертия и мира.
Сапаргельды АннасахатовПОБЕГ(перевёл В.Курдицкий)
Осень тысяча девятьсот девятнадцатого года.
Штормит седой Каспий. Словно в каком-то чудовищном хороводе двигаются по нему огромные водяные горы, с гулом и грохотом разбиваются о красные уступы прибрежных скал. И, разбитые, уползают прочь, змеино шипя и плюясь клочьями белой пены.
Вдалеке от берега, как на гигантских качелях — вверх и вниз, вверх и вниз, — качается баржа, стоящая на штормовых якорях. Странно, что якорные цепи выдерживают эти сумасшедшие рывки. Но они — выдерживают. И баржа, скрипя и треща всеми своими стыками и сочленениями, всей своей многотонной массой, принимает на себя тяжелые удары волн, взлетает на вершину водяной горы и тут же ухает в черный провал, чтобы через минуту снова взлететь вверх и снова низринуться в бездну.
Плохо старухе барже. Плохо матросам, которые изредка появляются на танцующей палубе и быстро скрываются в кубрике. Но хуже всех тем тридцати пяти, которые заперты в трюме.
Тридцать пять человек лежат в душной стонущей тьме, обливаясь липким потом, и прислушиваются к шабашным голосам шторма. Сквозь рев и вой разбушевавшегося моря их обостренный слух улавливает тонкий свист ветра в снастях, надсадный скрип мачты, глухой гул перекатывающихся по палубе незакрепленных предметов. Им даже кажется, что они слышат хриплое кваканье чаек, хотя, конечно, никаких чаек в такую шальную погоду не может быть над морем. Но смертникам простительно ощущать то, что недоступно чувствам других.
Позавчера, когда море было еще спокойно, на баржу заявилась группа офицеров в сопровождении дам. Разгоряченные пирушкой в офицерском собрании, ищущие острых впечатлений, они приказали выстроить на палубе арестованных большевиков и начали оскорблять их, не стесняясь присутствия женщин.
Большеголовый ротмистр Савинов, тараща круглые, в белых свиных ресницах глаза, тыкал острым концом сабли в грудь арестованных, издевательски спрашивал, какие будут претензии у "господ большевиков", и обещал им скорое избавление от всех жизненных неудобств.
Тридцать пять человек, выстроенных на палубе, молчали. Они знали, что Савинов не просто бахвалился. Уже несколько партий арестованных увозили с баржи на катерах в открытое море. Оттуда доносилось редкое татаканье пулемета, и катера возвращались пустыми. Та же участь ждала и оставшихся в живых.
Когда под острием савиновской сабли на теле узника выступала кровь, дамы взвизгивали. Это можно было принять если не за сочувствие к пытаемым, то за инстинктивное отвращение к боли и страданиям.
Когда натешившаяся компания собиралась восвояси, Савинов подозвал к себе матроса и спросил, может ли баржа идти в открытое море только под одними парусами. Получив утвердительный ответ, распорядился немедленно снять паруса и сдать их на пристань.
Этот последний савиновский укол был для узников намного ощутимее всех остальных: он лишал их давно вынашиваемой надежды — попытаться спастись бегством на барже. План побега разрабатывался долго и тщательно, были взвешены все "за" и "против", разработаны детали, распределены роли. И вот — все рухнуло.
Для изнуренных пытками, голодом и постоянным ожиданием смерти людей это было равносильно катастрофе. Наиболее слабые не выдержали. Черный как смоль кызыларватец дядя Никодим поседел за одну ночь. Бухгалтер Красноводской пристани Мазинов сошел с ума. Вырываясь из рук товарищей, он кричал и буянил до тех пор, пока его не увели конвойные. Некоторое время с палубы доносились приглушенные вопли Мазинова и ругань матросов. Потом послышался тяжелый всплеск, и все затихло. Узники поняли, какая участь постигла товарища.
К вечеру налетел шторм. Он бил и трепал баржу, выл тысячеголосым воем. В душном воздухе трюма трудно было дышать, люди обливались потом, кто-то стонал, видимо, в беспамятстве.
Девятнадцатилетний парень Гундогды примостился на какой-то ветоши в углу трюма. Когда тебе всего девятнадцать лет, трудно думать о собственной смерти, даже если она топает по палубе баржи шипами кованых английских ботинок. И поэтому, хотя Гундогды и не забывал зловещие слова ротмистра Савинова, он не мог себе реально представить, как это все произойдет и что за этим наступит. Человек по натуре деятельный и порывистый, он больше всего мучился от вынужденного безделья и гнетущего молчания в трюме. И несказанно обрадовался, когда негромкий, глуховатый голос руководителя казанджикских большевиков Николая Даниловича попросил всех собраться поближе.
Люди зашевелились, завздыхали, закашляли, сползаясь к Николаю Даниловичу, сгрудились вокруг него. Он, немного выждав, заговорил:
— Товарищи, все мы приговорены к смерти. Нас могут расстрелять в любой момент — через неделю, на рассвете, через полчаса. Мы были очевидцами гибели многих друзей и знаем, что контрреволюционная свора пощады не ведает, но мы — большевики и не имеем права покорно ждать, пока они приведут в исполнение свой приговор.
— А что мы можем сделать?! — жарким полушепотом отозвался кто-то. — Кто нам поможет?
— Бакинским комиссарам не помогли, ашхабадским — не помогли, Полторацкого в самом Мерве расстреляли… Куда уж нам помощи ждать… Разве чудо случится какое…
"Кто же это ноет, как старая женщина?" — Гундогды пытался по голосу определить говорящего. А Николай Данилович сказал:
— Ты не прав, Федор, и сам это понимаешь лучше, чем кто-либо другой. Чуда не будет, и помощи сложа руки мы ждать не станем. Мы обсудили план побега. Кое в чем он порушился из-за Савинова. Но бежать из лап контрразведки — это тебе, Федя, не в трубу гудеть. ("Ага, — догадался Гундогды, — значит, это трубач из полкового оркестра ныл!") Тут на каждом шагу осложнения могут быть, и если мы при каждой неудаче станем падать духом, то потеряем право называться большевиками.
— Кончай, Данилыч, тюрю крошить, — прогудел густой бас, — рассусоливать некогда, дело делать надо.
"Варламов! — узнал Гундогды и непроизвольно улыбнулся: ему был очень симпатичен этот немногословный, огромный, налитый бычьей силой железнодорожник, напоминающий какого-то легендарного, сказочного богатыря. — Все были бы такими, как Варламов или Николай Данилович, не сидели бы мы в этой вонючей барже!"
— Верно сказано! — поддержали Варламова. — В такую штормягу все беляки по домам сидят, а мам это на руку. Упустим случай — другого не дождемся.
"Это Тихонов говорит!" — снова догадался Гундогды. Он вдруг ясно представил себе казанджикское депо и всех, кто пригрел его сиротскую судьбу, кто учил железнодорожному делу.
Договорились быстро. Самое сложное было — открыть дверь трюма. Это поручили Варламову и трубачу Федору, который при всем своем малодушии не уступал силой казанджикскому машинисту. Они первыми поднялись по ступенькам трапа, за ними увязался Гундогды. Остальные замерли внизу и ждали затаив дыхание, готовые по первому сигналу ринуться наверх.
Слепой случай, который обратил внимание ротмистра Савинова на паруса баржи, сейчас оказался на стороне узников: то ли по неосмотрительности часового, а вернее, из-за бешеных скачков баржи засов двери не был заперт. Варламов шепотом сообщил об этом вниз, и трап сразу же заполнился жарко дышащими в затылок друг другу людьми.
Рывком распахнув дверь, они вывалились на палубу, в сырую и воющую коловерть шторма. Часовой не успел сообразить, что произошло, как на него навалился Варламов всей своей восьмипудовой массой, смял, затискал в широко разинутый рот матроса его собственную бескозырку.
Гундогды проворно подхватил английскую одиннадцатизарядку часового и, чувствуя себя неизмеримо сильным, устремился на помощь остальным, рассыпавшимся по палубе. Он бежал, почти ничего не видя в слабом свете болтающегося на мачте фонаря, подставив раскрытую грудь влажным ударам ветра, исполненный восторга и свирепой решимости.
Все было кончено в несколько минут. Смелым сопутствует удача. Семнадцать караульных были накрепко заперты в трюме. Недавние узники, почти не веря в свое освобождение, обнимались, поздравляя друг друга.
Большая шлюпка едва-едва вместила в себя всех беглецов. Николай Данилович посадил на весла наиболее опытных гребцов, сам сел на руль.
Море успокаивалось. Но все еще бродили по нему водяные холмы, качали шлюпку, как детскую люльку, обдавали людей острыми, колючими брызгами. У Гундогды сладкой жутью екало сердце всякий раз, когда шлюпка с гребня волны ныряла вниз, и спирало дыхание, когда очередная волна медленно, будто нехотя, поднимала лодку на свою бело-зеленую спину.
— Дружнее, ребята, дружнее, веселее! — подбадривал гребцов Николай Данилович, стараясь направлять нос шлюпки в сторону от порта, редкие огоньки которого скорее угадывались, чем просматривались в отдалении. Там, в стороне, волны были как будто потише и пониже, значит, отмель, а возможно, и коса в море выступает. Чем быстрее люди ступят на сушу, тем больше шансов на успех. Но вдруг, перекрывая все звуки, над морем сипло и протяжно завыла сирена.