— У меня не такие дети, чтоб железной рукой держать.
— Конечно, что тут дурного — пистолет стянул.
— Неправда! Нуры не возьмет чужого!
— Да ведь государственное оно, вроде и не нужное… Короче, так: кроме твоего парня, взять пистолет некому. Если не вернет, завтра явлюсь с милицией. Все.
— Являйся! — неожиданно для себя крикнула вдруг Джемал. — С кем хочешь являйся!
— Ты что, спятила? Я ведь государственную вещь требую. Правда на моей стороне.
— Убирайся.
Он хмыкнул, не спеша поднялся и, подойдя к мотоциклу, стал заводить его. Джемал стояла, прижав руку ко лбу, кровь стучала в висках.
Угрожающе зарычал мотор. Гость умчался, даже не взглянув на нее, словно и не к ней приезжал, словно не было у них никакого разговора.
Только теперь Джемал заплакала. Берды вспомнила. Если б не погиб он тогда в аварии, разве посмел бы этот негодяй клеветать на мальчика. Соседского парня посадили! Может, и посадили, теперь то и дело слышишь: хулиганят подростки. Да только Нуры-то при чем? Явился: твой сын — вор! И она должна верить. У, толстомордый! Жену избивает… Ладно, пускай. Пусть милиционера приводит. Пусть докажут, что ее Нуры вор…
Пришел из поликлиники Нуры. Джемал не стала сразу рассказывать о незваном госте. Сначала надо покормить ребенка — пусть чаю напьется спокойно. Нуры пил чай, с неширокого мальчишеского лба струйками стекал лот. Это хорошо, что потеет, потом болезнь выйдет. Теперь пускай ляжет, укрыть его потеплей, а как отлежится, тогда и сказать можно.
Нуры проснулся далеко за полдень. Джемал наконец осторожно, чтоб не напугать, стала рассказывать о прорабе, а парень даже бровью не повел — врет, мол, и весь сказ. Ну вылитый Берды! Тоже, бывало, ничем не проймешь. Это, конечно, хорошо, что он такой спокойный, только не к месту сейчас его спокойствие. Честный человек не должен сносить бесчестья! Ну вот, чего он молчит, словно и толковать не о чем! Может, и правильно: зачем ему распинаться, если за ним вины нет? Правильно, сынок. Придут завтра, так же держись. Только вот хватит ли у тебя силенок?
— Вором называет! — заговорил все-таки Нуры. — Добро бы, сам был как стеклышко. Прошлый месяц чуть всю нашу зарплату не прикарманил… Хорошо, мастер дознался. Не было меня, я бы ему сказал пару слов. Явился мать запугивать. Даже не объяснил толком, что ищет: ты по карманам шарила, а разве его унесешь в кармане?
— Откуда я знаю. Он говорит — пистолет…
— Пистолет! Это инструмент специальный, стены пробивать.
— Вот я и думаю: зачем Нуры пистолет?..
— Ладно, мам, забудь об этом. Я с прорабом сам потолкую.
— Да, вырос сын! Совсем взрослый парень. Ну дай тебе бог, сыночек…
Утром Нуры собрался на работу. Джемал тоже стала было повязывать платок, но сын так глянул на нее, что она сразу положила платок на место, попросила только, чтоб один к прорабу не ходил, лучше с мастером.
Нуры отмолчался, ушел. Она принялась за уборку квартиры, но все валилось из рук, и, хоть знала Джемал, что сын будет сердиться, не совладала с собой, отправилась вслед за ним на стройку.
Когда Нуры вошел в контору, прораб сидел за столом и, поглаживая волосатую грудь, пил чай. За дощатой стеной без умолку, словно наперегонки, стучали топоры и молотки.
— Ну и где ж твое "здравствуйте"? — исподлобья взглянув на вошедшего, спросил прораб.
— Украли мое "здравствуйте".
— Хорош! — Прораб хохотнул с довольным видом и погладил волосатую грудь. — Только не больно задавайся! Твое счастье, что пистолет нашелся. Шелудивый Шади уволок. Брат, говорит, в новый дом переехал, дырки пробить надо… Ничего, я ему пробью дырки — будет знать, как государственное имущество хватать без спроса. Нет такого права — ясно?
— А клеветать на людей — есть такое право?
— Но-но, потише на поворотах, занести может! Радуйся, дурень, что вещь нашлась, а то бы я вам устроил веселую жизнь. Ладно, с этим все! Садись, пей чай. Здоровье-то как?
— Я не чай пить пришел!
— Ого! Да ты, я гляжу, петух. Ругаться пришел? Давай. Только зря тащился хворый — прислал бы мамашу. Ведь это она тебя подучила?
— Мне незачем сына подучивать! — послышался из-за двери негодующий голос. Дверь распахнулась, на пороге стояла Джемал. — Нуры сам знает, как сказать!
— Мам-ма! — воскликнул Нуры. — Я же просил: сиди дома.
— Просил, сынок, просил. Да сердце-то у меня не каменное. Боюсь, погубит он тебя! У него ведь ни совести, ни чести.
— Тетка! — прикрикнул прораб. — Ты не больно-то расходись! Разозлите меня — плохо будет.
— Злись! Злись, сколько влезет! В лицо тебе говорю — клеветник ты, подлая твоя душа!
Тонкие губы Джемал побелели, глаза налились слезами.
— Мама! Сейчас же иди домой!
— Нет, сынок! Сначала все ему выскажу.
Нуры повернулся и вышел насупленный.
Джемал не пыталась удержать сына, она не сводила глаз с ненавистного ей человека. Пришел в дом, оклеветал, очернил парнишку, душу матери ранил, а теперь сидит как ни в чем не бывало, грудищу свою волосатую скребет!..
— Тетя! — миролюбиво окликнул ее прораб. — Ты не злобствуй особо. Ты выслушай меня. Пойми: пропала вещь — государственное имущество. Должен я ее отыскать? Должен: я ведь материально ответственный. Вот и приходится хватать их за ворот.
— Так ты же хватаешь невиновного!
— А как их разобрать — виновен, не виновен, их вон сколько. Прижмешь одного, он и скажет.
— А если он не знает?
— Ну… не знает, тогда дело хуже… Да ты не волнуйся, я невинного в тюрьму не посажу.
— Да… значит, ты и правда подлец…
— Ну, давай, давай, крой! Не ты, так другой ругать будет — такая уж у меня должность. Ничего — брань на вороту не виснет!
— А ты думаешь: побранюсь и домой пойду?
— А что? — Прораб снизу вверх взглянул на Джемал, покачал головой и взял в руки чайник. — Заявление будешь писать? На клевету жаловаться? — Он помолчал, налил в пиалу чая. — Пиши. Карандаш дать? Только не советую волынку затевать, свидетелей-то нет! Сынок и тот в поликлинике был… А слово твое перед законом — пшик, пустой звук! Не злись, тетка, я тебе точно говорю — я на этих делах собаку съел.
Он хохотнул, обнажив крепкие желтоватые зубы. Джемал молчала, оторопев. Потом повернулась, пошла к двери.
— А мастер здесь? — спросила она, уже берясь за ручку.
— На что тебе мастер? — Прораб вскочил, громыхнув стулом. — Он не свидетель! Он сюда не касается!
— Сиди, — презрительно бросила Джемал. — Не нужны мне свидетели. Я мать — люди мне поверят. Это ты, нечисть, не веришь материнскому слову.
От волнения у нее было темно в глазах, ноги подкашивались, хотелось сесть вот здесь же, на доски. Но Джемал не села, она торопливо шагала по стройплощадке, отыскивая мастера. Всю свою жизнь Джемал тревожилась лишь за детей да за мужа. Сейчас на ее плечи легла вдруг новая, непривычная забота, но Джемал знала: ее забота. И она найдет мастера, обязательно найдет.
Юрий БеловУРУС
Туман редел. Его рваные, клубящиеся хлопья летели над побережьем, и в разрывах Ивашка видел впереди, за пенной кромкой воды, слоистый темный обрыв. Сухая, даже с виду теплая земля была совсем рядом, но у него уже не хватало сил добраться туда. Вцепившись омертвевшими пальцами в расщелину, Ивашка плашмя лежал на ледяном осклизлом камне, круто падающем в море, и холодные тяжелые волны одна за другой обрушивались на него сзади, пытаясь уволочь в пучину. Оглушенный, обессилевший, хлебнувший горькой воды, он всем своим занемевшим, словно бы чужим телом прижимался к камню, боясь только одного — как бы не разжались пальцы и не унесло его в темную глубину, хотя понимал, что надеяться не на что и его никчемное упорство только ненадолго продлевает муку. Отплевываясь, он мычал почти по-звериному и с тоской и отчаянием смотрел на близкий и недоступный берег, то дразняще-четкий, то едва различимый за пеленой летящего тумана. И когда над обрывом встали, как изваяния, трое людей, Ивашка подумал, что они померещились ему с отчаяния. В больших шапках, в полосатых одеждах, подпоясанные кушаками, люди недвижно смотрели в море и, наверное, не видели Ивашку. Тогда он, внезапно поняв, что это и есть его единственное спасенье, закричал что есть мочи:
— Э-ге-гей!
Но тут волна снова накрыла его, он захлебнулся и, чувствуя, как разрывает изнутри грудь, подумал: "Ну, все, конец мой…"
Он очнулся, когда его волокли по берегу и босые ноги беспомощно бились о камни. Запрокинув голову, Ивашка глянул в темные нерусские лица и спросил хрипло:
— Вы кто, басурмане?
Ему ответили непонятное, и он снова уронил мокрую голову, заросшую густым рыжим волосом.
Потом Ивашку везли куда-то по неровной трясучей дороге, и толчки отдавались в нем ноющей болью. Он лежал поверх тугих мешков и, видно, для верности, чтоб не упал, был приторочен к телеге веревкой.
Сознание возвращалось к нему медленно. Он то забывался, будто проваливался в бездонную черную яму, то видел какие-то обрывочные, путаные, чаще страшные сны, то открывал глаза и, не понимая, где он и что с ним, безучастно смотрел в высокое небо — черное, усыпанное яркими звездами, и белесое, с легкими облачками, похожими на оброненные пролетавшей птичьей стаей перья. От этой пронзительной высоты и тряски кружилась голова, он снова впадал в забытье. Тогда начинала чудиться всякая всячина, — он боялся этих видений и не мог избавиться от них…
Возникали над крутым обрывом у самого моря люди в полосатых одеждах, и он, задыхаясь, не слыша себя, кричал им со своего ледяного ложа отчаянно и надрывно. Но наваждение исчезало, берег опять был угрюм и пустынен. Перед глазами колыхались меж камней движимые водными токами зеленые водоросли, сновали какие-то мелкие твари, и это был мир, готовый принять его к себе навсегда. А он хотел туда, на берег, жажда сухой земли становилась нестерпимой. Земля исчезала, кругом было море. И он не на камне вовсе, а в лодке, прихваченной на гурьевском берегу. Кидает ее волна, захлестывает через край, не успевает Ивашка воду пригоршнями вычерпывать. Истрескавшимися, кровяными губами шепчет Ивашка молитву, просит, как милостыню, спасения у Николая Можайского, покровителя мореплавателей, каится в совершенном грехе. А знает: случись все сначала, опять стукнул бы Мокея чем ни приведется. Обманом