Чаша джейрана (Сборник рассказов писателей Туркмении) — страница 45 из 71

взял, пес такой, понаобещал семь верст до небес, и все лесом, заманил к Акинфию Демидову на завод, на погибель…

Высоко-высоко в небе багрянцем отливают легонькие, неподвижные облачка. Солнце садится. Впервые за все это время Ивашка вдруг ясно осознал себя. Облизнул сухим языком жесткие губы, приподнялся на локтях. Бескрайняя голая степь лежала вокруг. Телегу потряхивало, скрипели немазаные колеса, погромыхивало на неровностях. И тут Ивашка со странным чувством тревоги и подкатывающего к горлу страха отметил, что не слышит стука копыт: только колеса тарахтели по камням, словно и не кони, а нечистый дух нёс телегу по степи. Он рванулся так, что затрещала, резанула по израненному телу веревка, посмотрел вперед и обомлел: жуткий горбатый зверь был впряжен в оглобли. Нескладный, колченогий, с облезлой шерстью на вздутых боках, с длинной шеей и губатой головой, он неслышно ступал мягкими лапами. В широкие ноздри его была продета палка с веревкой, привязанной другим концом к передней телеге. Впереди шли гуськом такие же звери в упряжке или груженные мешками и ящиками, с людьми наверху. Только по краям каравана ехали на копях уверенно сидящие верховые, шел пеший народ победнее, в лохмотьях.

Упал Ивашка вниз лицом на жесткий, кисло пахнущий мешок, закусил рукав, чтобы не закричать.

Подскакал кто-то, ткнул кнутовищем в бок. Ивашка поднял мятущиеся глаза, узнал одного из тех, кто вызволил его в то туманное гибельное утро.

Сверкнув белыми ровными зубами, всадник гортанно спросил что-то. Ивашка не понял слов и стал говорить торопливо, сбивчиво, не сводя с него глаз и руками, на ощупь, разматывая веревку:

— Русский я. Солин Ивашка. Без злого умысла на ваш берег попал. Лодку занесло, о камни разбило. Чуть не утонул. Спасибо, вы подоспели.

Всадник ехал рядом и сверху, из-под бараньей лохматой шапки смотрел на него спокойно, без выражения, словно глухой.

— Да ты что, по-русски не понимаешь, что ли? — спросил Ивашка.

Всадник молча стегнул коня и поскакал вперед, оставив после себя запах конского пота и пыли.

Веревка поддалась наконец. Ивашка скинул ее, сел — и увидел свои ноги: на левой темнел след от недавно сбитой цепи, кожа была стерта, соленая вода разъела рану, теперь она запеклась подсохшими гнойниками. Конечно, можно было ничего не объяснять — и так все понятно.

Караван входил в поселок. Ивашка стал глядеть вокруг, вновь испытав знобящую боязнь непонятного.

На сухой, твердой как камень, земле высились мазаные домики без окон и крыш. Во дворах, за глиняными, обвалившимися, оплывшими от давних дождей оградами, недвижно стояли высохшие деревья. Безлюдно было, тихо, точно вымерло все. Только перестук копыт и колес, голоса приехавших раздавались в застывшем воздухе. Даже лохматые степные псы вели себя тихо.

Со скрипом, тяжело распахнулись высокие ворота, и обоз въехал во двор. Было здесь просторно и пусто. Ветром намело песчаные сугробы у глиняных, с проломами стен. На давно не хоженном дворе росла сухая пыльная колючка. В дальнем углу стоял обветшалый дом с пристройкой, куда вели крутые, оббитые ступени без перил. С передней телеги под руки сняли седого старика и повели, почти понесли к дому. Старик указал на узкую ветхую дверь надстройки, и парни, толпясь на узкой лестнице, поддерживая и подталкивая старика, поднялись и скрылись внутри.

Стали сгружать груз. К Ивашке подошел мужик, не похожий на всех здешних, но и не русский, сказал хмуро:

— Чего сидишь? Работай. Снимай мешки.

— Ты не русский ли? — обрадовался Ивашка.

— Татарин я, — ответил нетерпеливо подошедший и, оглянувшись, озлился: — Шалтай-болтай нету, работай давай! Бери мешок!

Вдвоем они перетаскали мешки к стене, сели передохнуть.

— Ты скажи мне, что это за чудища такие? — попросил Ивашка, все еще опасливо косясь на горбатых зверей.

— Верблюда не видал? — равнодушно сказал татарин, вытирая рукавом пот с лица.

— А народ — что? — не отставал Ивашка.

— Туркменцы — народ.

— Нет, ты мне скажи, что они за люди?

— Люди как люди. Старик вон, больной который, хозяин тут. Как худо стало, велел сюда вести. Когда молодой был, тут жил, вода была, поселок был, люди жили. Умирать тоже тут хочет. Умрет — сын хозяин будет. Ходжа Нефес. Ему и служить будешь. За меня выкуп придет, домой поеду. А ты кулом будешь. Рабом, значит.

— А я сбегу, — горячо возразил Ивашка.

Татарин посмотрел на него презрительно, зевнул.

— Отсюда не убежишь.

Наступила ночь.

Посреди двора в нескольких местах разожгли костры. Красные искры в безветрии летели высоко и гасли медленно, как бы нехотя. В багровом неверном свете костров все вокруг казалось зыбким и тревожным. Метались по стенам огромные тени, звучала приглушенно незнакомая речь, развьюченные верблюды лениво жевали, лежа у стены, и зеленые пенные капли падали с толстых губ. Рядом с ними бросили на землю тряпье для невольников. Татарин принес в глиняной миске кашу из толченой джугары. Ложек не было, и они вдвоем, обжигая пальцы, брали пахнущую дымом кашу щепотью. Ели без хлеба — его не успели еще испечь. Миска опустела быстро. Татарин пальцем провел по краям, собрал остатки, облизнул.

— Давай спать, — сказал он сердито. — Утром рано вставать, работать.

Они легли рядом. Долго лежали молча. Ивашка подумал было, что татарин уснул, но тот сказал вдруг:

— Ходжа Нефес за порханом послал. Приедет, будет болезнь из старика выгонять. Не выгонит — худо тебе будет.

— Я-то при чем? — Ивашка даже на локтях приподнялся, стараясь заглянуть в лицо соседу.

— Когда тебя из моря вытащили — в тот день старик и заболел.

В полночь послышался топот коней. Мужчины, сидевшие у костров, вскочили. Залаяли собаки. Снова заскрипели изъеденные временем деревянные ворота, во двор въехали трое. Один — щуплый, невзрачный — был явно гостем, к нему подошел с почтением Ходжа Нефес, сам принял коня, потом передал узду кому-то, повел гостя к костру, усадил на кошму. Несколько парией побежали по ступенькам наверх, за стариком. Под руки свели его и оставили вдвоем с порханом. Старик сразу лёг. Гость потрогал его лицо, нагнулся, пошептал что-то. Распрямившись, закинул голову к черному небу, застыл, только редкая бороденка вздрагивала. Туркмены поодаль тоже замерли, со стороны глядя на него, и огонь зловеще играл на их испуганных лицах.

Ивашка опирался на один локоть, рука заныла, но переменить положение он не решился, с трепетом смотрел на колдуна.

А тот взял свою торбу, порылся, вынул металлическую тарелку, покрошил в нее пучок сушеной травы, поджег головешкой; сизый дымок порхан сдувал на лежащего старика, пока совсем не сгорела трава в тарелке. Вскрикнув глухо, так, что вздрогнули туркмены у стены, колдун ударил пальцами по туго натянутой на обруч коже — дробно, с перебором, — все быстрее, быстрее. Порхай содрогнулся, затрясся, изгибаясь и склоняясь над распростертым стариком. Вскинутый над головой гремучий бубен стучал и позванивал кольцами в сгущающейся над догорающими кострами темноте, и все напряженно вслушивались в этот нарастающий грохот. И вдруг он смолк. Обессиленный, склонился над стариком, почти упал на грудь ему — то ли слушал дыхание больного, то ли спрашивал о чем-то, то ли думал…

Нестерпимо долго длилась наступившая тишина. Наконец он распрямил спину, тяжко вздохнул, подозвал знаком Ходжу Нефеса, что-то сказал неслышно. Ходжа Нефес вернулся к своим у стены, и тотчас же четверо парней кинулись к Ивашке. Было в их лицах такое, что он в страхе попятился, пополз задом к стене, прижался к ней спиной, не понимая, что происходит. Парни грубо схватили его, молча поволокли к порхану.

Ивашка лежал на земле у ног колдуна и видел его лицо — темное, изрезанное глубокими морщинами, редкобородое, с маленькими колючими глазками под густыми седыми бровями. Недвижимо они смотрели один на другого: Ивашка — с мольбой и страхом, чуя недоброе, колдун — холодно и брезгливо. Вдруг что-то изменилось в нем — совсем неприметно, будто оттаяла льдинка во взгляде, дрогнули сухие губы, нечто похожее на жалость скользнуло по лицу порхана. Но слово было сказано, он уже не мог отступить. Гася в себе мгновенную слабость, порхай откинул полу халата и вынул из кожаных ножен тонкий стальной нож, кроваво полыхнувший в свете загасающего костра. Ивашка закричал, рванулся. Ему еще крепче сжали руки, заломили назад. Порхан присел, распахнул на пленнике рубаху — обнажились мускульные полудужья сильной груди, поросшей курчавым рыжеватым волосом — и провел острием по коже против сердца. Темная змейка крови побежала в подставленную глиняную миску, распадаясь в пепле сгоревшей травы круглыми островками. Порхан ножом помешал густую жижу и стал мазать ею костистую грудь старика, нашептывая что-то. Потом, стоя на коленях, воздел к ночному небу лицо и сказал громко непонятные слова, тарабарщину свою жуткую. Даже туркмены не поняли, догадались только, что заклинает праведную кровь неправедной.

Порхан уезжал на рассвете. Уздечка полученного в подарок коня была привязана к седлу. Конь был добрых мастей, статный, сильный, и порхан поглядывал на него, не скрывая радости.

Уже верхом, внезапно вспомнив полный мольбы взгляд голубоглазого пленника и свою неуместную жалость к нему, вдруг сказал, нагнувшись к Нефесу:

— Уруса береги: его кровь должна быть живой.

Чуть приметная ухмылка скривила его бескровные губы, — Ходжа Нефес долго потом думал, что бы такое она значила. Но разве поймешь до конца того, кому подчиняются духи?


Старик умер через два дня поздней ночью, когда все спали.

Рабыня-персиянка перед рассветом неслышно вошла к нему узнать, не нужно ли чего, увидела застывшее, подернутое синевой лицо с открытыми мертвыми глазами — и закричала истошно.

Сразу же поднялся весь дом. Запылали, заметались по двору между юртами смоляные факелы, — оранжевые языки пламени с черными хвостами копоти выхватывали из темноты испуганные лица мужчин, суетливые фигуры женщин, закутанных по самые глаза, конские и верблюжьи морды.