Но эта тайна прощения была явлена мне лишь в связи с тайной смерти, ибо одновременно я почувствовал, что жизнь моя окончилась и я умираю. Но где же он, страх смерти? Его нет, есть только радость смерти, радость о Господе. Небесная, невыразимая на человеческом языке радость исполнила всё моё существо.
Это было так. В субботу 10-го (весь этот перелом совершился в субботу 10-го – воскресенье 11-го, когда Церковь молилась о моём выздоровлении) я почувствовал себя вконец обессиленным болезнью – и ужаснулся мысли о смерти. Этот ужас был более всего связан с мучительной заботой об оставляемой семье, её жизни после меня и без меня. Сердце моё исполнилось малодушия и маловерия. Но в это время мне была послана поддержка, одно только дружеское слово, что всё в воле Божией и не нужно о них беспокоиться. Мне прямо в сердце вошло это слово, и я с радостью почувствовал, что Бог, меня милующий и спасающий, спасёт и помилует и их, что я должен предать их Богу. И когда это предание совершилось в сердце моём, я почувствовал неведомую радость, покой и свободу «ныне отпущаеши»[72].
И в этот же миг почувствовал, как семья моя, всё время неразрывно связанная любовью и заботой в сердце моём, вместе со всеми моими любимыми, от меня отделилась, куда-то отошла, я умер и оказался за гранью этого мира. Во мне всё светилось особенной радостью. Явилось сознание, что живы и близки одинаково все, и живые и умершие. Я всех духовно чувствовал с собою, а вместе с тем как-то сознавал, что физические страдания всё равно не позволяют мне телесно общаться с находящимися у моей постели. Я по очереди вызывал к себе, духовно лобызал давно, давно умерших, так же как и живых, и было для меня так же свободно и чувство места: я был в любимом, родном Крыму, лето смерти сына 1909 года[73] с его солнечными лучами. Но и этим местом я не был связан. Над всем же царило присутствие Божие.
Навсегда я познал, что есть только Бог и милость Его, что жить надо только для Бога, любить только Бога, искать только Царствия Божия, и всё, что заслоняет Его, есть самообман. Я призывал и чувствовал близость Пречистой Матери Божией, но у меня не хватало силы для восхождения. Затем я двинулся, словно по какому-то внутреннему велению, вперёд, из этого мира туда – к Богу. Я нёсся с быстротой и свободой, лишённый всякой тяжести. Я знал каким-то достоверным внутренним чувством, что я прошёл уже наше время и теперешнее поколение, прошёл ещё следующее поколение, и за ним уже начал светиться конец. Загорелись неизреченные светы приближения и присутствия Божия, свет становился всё светлее, радость неизъяснимее: «несть человеку глаголати»[74].
И в это время какой-то внутренний голос спутника – я был один, но вместе с неким мы, то был Ангел-Хранитель – сказал мне, что мы ушли слишком вперёд и нужно вернуться к жизни. И я понял и услышал внутренним слухом, что Господь возвращает меня к жизни, что я выздоравливаю. Я не могу теперь уже постигнуть, как это было, но один и тот же зов и повеление, которое освободило меня от жизни этого мира, одновременно и тем же самым словом определило мне возвращение к жизни. Внутренно я уже знал, что я выздоровлю. Мне ещё не было лучше, однако я был совершенно спокоен, потому что услышал Божие повеление. Но я вернулся к жизни из смерти, всё моё греховное существо прожжено огненной пещью. Я чувствую себя освобождённым от тяжести греха и стараюсь не держать его даже в памяти. Я чувствую себя как новорождённый, потому что в моей жизни произошёл перерыв, через неё прошла освобождающая рука смерти. Я не могу уразуметь и не хочу греховно допытываться, что Господу угодно было сотворить со мною, но свидетельствую немотствующим языком дела и чудеса Божии. Господи, твори волю Твою. Каждый день моего бытия, каждое любимое человеческое лицо встречаю новой радостью. Лишь бы Господь дал мне и им жить светом, Богом явленным. «Кто Бог велий яко Бог наш, Ты еси Бог творяй чудеса!»[75]
[Откровение будущего века]
Мне предоткрылась тогда загробная жизнь и радость будущего века, вместе с продолжением и концом истории. Это было совсем иное, чем умирание. В умирании я ещё не чувствовал себя до конца одиноким, поскольку и одиночество всё же содержит в себе чувство утраченной связи, а здесь же не было даже и этого, я оставался просто один. Тогда я был выделен из связи людей и событий, идей и упований, из истории, было пусто, темно, темно и страшно. Напротив, в смерти, насколько она мне приблизилась, я познал себя включённым в полноту, в апокалипсис, в откровение будущего века. Смерть была снята как покрывало, сокрывавшее жизнь будущего века. Разумеется, только начало её было приоткрыто умиравшему, но ещё не умершему. Однако и это начало было уже качественно иным, нежели тьма умирания. В нём был дан и опыт ведения духовного мира в связи с человеческим (не недоступный и в пределах здешней жизни). Конечно, каждый человек умирает по-своему, как различны и загробные его судьбы и состояния. Но, наряду с ужасом умирания, здесь опытно открылась и радость смерти, как продолжающейся жизни, её торжество, победа над смертью со Христом, «смертью смерть поправ».
Конечно, эти образы откровений отрывочны и неполны, и именно эта разорванность и незавершённость их оставляет нас в неведении и затем погружает их снова в волны забвения. Но некоторое ведение и постижение всё же остаётся. И оно необходимо есть софиологическое. Как можно понять умирание и смерть в свете софиологии?
Умирание человеческого естества во Христе соотносительно Его оставлению Божеством. Это оставление, как мы уже постигли, выражается не только в страдании вочеловечившегося Сына, посланного Отцом в мир через Духа Святого, но вместе с Сыном в со-страдании этих обеих ипостасей, соответственно ипостасному характеру каждой. Это совместное страдание всех трёх ипостасей в оставленности Сына есть триединый акт Божества, который и выражается в его софийном самоопределении. Божественная София в её соотношении с тварной, хотя и не отделяется от неё, что было бы невозможно, ибо упраздняло бы самоё бытие творения, но становится как бы бездейственной, в чём и состоит его умирание.
Человеческое естество, или тварная София, хотя и носит образ Софии Божественной, являя в ней черты Божественного триединства, но пребывает в этом своём человеческом единстве, хотя ослабленном и как бы опустошённом. Для падшего человека эта ослабленность и опустошённость является состоянием естественным. Его связь с Божественной Софией ещё не содержит в себе той неизменной прочности, которая обеспечила бы бессмертие. Человеческое же естество в Богочеловеке, разделяющее с человеком возможность смерти, хотя и носит в себе образ Божественного триединства, но в умирании также страждет от богооставленности человека. Связь Божественной Софии с тварной, конечно, сохраняется, ибо иначе совершилось бы разделение естеств, что исключается в силу нераздельности их вместе с неслиянностью. Но её действенность приостанавливается. Такая приостановка возможна именно на основе неслиянности обоих естеств, благодаря которой каждая из них себя сохраняет, ни в каком случае не растворяясь в другом. Поэтому-то и возможно такое их соотношение, при котором каждое из естеств, оставаясь в соединении с другим, пребывает взаимно бездейственным, и тварная София во Христе является приемлющей умирание, хотя и не смерть. Она, так сказать, отпускается для этого умирания, однако с тем, чтобы эту возможность утрачивать в воскресении, в котором восстанавливается актуальность Божества через его действие в Богочеловеке. Бог Духом Святым воскрешает Богочеловека, который и Сам воскресает силою Своего спасительного подвига. Воскрешение-воскресение именно означает преодоление смерти через восстановление полноты соединения Софии Божественной и тварной, во Святой Троице: Отец воскрешает Сына Духом Святым, и Сын воскресает в Нём для Отца. Восстанавливается в полноте Своей Богочеловечество.
[Почему попущена смерть?]
Возникает последний, самый страшный и трудный вопрос христо-софиологии: почему же допущена смерть во Христе, со всей мукой Его умирания и богооставленности? Разве не могла она быть устранена силою Божества в соединении Божеского и человеческого естества? Разве не естественнее казалось бы не победить смерть смертью, о чём свидетельствует Церковь: «смертию смерть поправ», но бессмертием её упразднить?
Христос принял в Своём вочеловечении Адамово, смертное естество, падшую Софию. Это падение и смертность человеческого естества лично обессиливалось в Нём Его святостью, как Единого Безгрешного. Они возведены были в posse non mori, к возможности личного невкушения смерти. Однако это невкушение было, так сказать, лишь фактическим состоянием всё же смертного Адамова естества, но ещё не победой над смертью. Преодоление смерти силой Божией было лишь фактическим её отстранением, а вовсе не внутренней над нею победой. Такое насилие над человеческим естеством было бы не чем иным, как упразднением самого вочеловечения, которое предполагает восприятие подлинного и неизменного божественным насилием человеческого естества. Таковое и не было бы истинным Богочеловечеством, которое было призвано к спасению и искуплению человечества.
Господь имел восприять человечество таким, каким оно фактически стало после своего падения, ослабленного до состояния смертности. Только обессмертив смертное человечество, «смертью смерть поправ», Господь имел восстановить падшее человеческое естество и, приняв смерть, возвести его к бессмертию. Не новую, заново созданную или насильственно освобождённую от смертности тварную Софию имел приять Господь для восстановления и обновления падшего её образа в человеке, но именно подлинную, падшую.
Принятие Христом падшего человечества имело задачей возвести его до способности совершенного исцеления с отсутствием внутренних врат, затворённых грехом. Это было возможно не на основе Божественного насилия или как бы нового творения, но свободного подвига любви, послушания и жертвы. Крестная жертва и явилась тем «совершишася», которое открыло врата бессмертия и исцелило тварную Софию от падения Адамова. Однако предмет восстановления должен быть принят в своём падшем образе до вопля «жажду», и только через божественное утоление этого «жажду» осуществилось и богочеловеческое «совершишася», совершилась жертва любви, явленная тварным человеческим естеством в отношении к Богу и человеку.