Хуже всех пришлось упиравшемуся доктору Борису Шимелиовичу. Человек слабой комплекции, он был в таком плохом состоянии, что его приводили с медицинской сестрой. Ему приходилось всыпать резиновой дубинкой по седалищному нерву. От этих ударов он взвивался и выл и наконец тоже подписал, что был нанят организацией «Джойнт», что работал по указке американской разведки.
Еще одной допрашиваемой была пожилая профессор Лина Штерн, бывшая гражданка Швейцарии. Ее Рюмин не бил, но изощренно издевался:
— Нам известно, зачем ты часто ездила за границу, — чтобы спать там со своими любовниками.
Остроумная Штерн отвечала:
— Если вы так думаете, могу сказать, что есть общепринятая точка зрения — мужчины платят женщинам до сорока лет, а после сорока уже женщины должны платить мужчинам. Я должна была бы быть очень богатой, чтобы ездить за этим за границу.
В наказание он послал ее в изолятор в Лефортовской тюрьме, где ее сутками держали на ногах в тесной камере. Когда ее привезли снова, он запугивал ее матерным криком:
— Я тебя, … твою мать, опять посажу в карцер!
В прошлом иностранка, она совсем не знала русского мата. Удивленно переспрашивала:
— Почему вы все время упоминаете мою мать? Она не имеет никакого отношения к моей работе.
Он усмехался — какое изощренное удовольствие материть старуху, которая была академиком и даже приятельницей Ленина.
— Ты, сука, отказывалась от советской Родины?
— Я никогда от нее не отказывалась. Я всегда даже праздновала свой день рождения два раза в году — когда родилась и когда приехала в Россию.
— Значит, говоришь, не отказывалась? На-ка, читай, что записал с твоих слов обвиняемый Фефер — видишь, написано — «Штерн говорит: „Что такое Родина? Моя родина — город Рига“». Видишь? Говорила ты это?
— Говорила. Я родилась в Риге. Но эта фраза не значит, что я отказывалась от Советского Союза, она вырвана из контекста. Покажите мне весь контекст.
— Мы тебе такой контекст покажем, что твоя мать тебя не узнает.
— Моя мать давно умерла.
— И ты туда же отправишься.
Проводя допросы о работе Еврейского антифашистского комитета, Рюмин вскоре понял, что никакого буржуазного заговора евреев не было, просто кому-то хотелось угодить Сталину и избавиться от этих евреев. Ведь Сталин сам приказал убить Михоэлса, бывшего председателя комитета. Потом этот «заговор» был сфабрикован Лаврентием Берией, его боссом. Вот если бы ему самому открыть какой-нибудь такой заговор! Он все размышлял, и ход мыслей был такой: его работа — разоблачать этих евреев; вообще, евреев повсюду развелось слишком много; больше всего их в медицине; даже в Кремлевской больнице есть евреи; правда, в штатные врачи их не принимают по анкетным данным; но еврейские профессора работают там консультантами. Рюмин не понимал: как это начальство Кремлевской больницы допускает, чтобы евреи лечили членов правительства? А может быть, кто-то из них состоит в связи с евреями этого антифашистского комитета? Это вполне возможно. Кремлевская больница — чувствительный нерв правительства. Уже бывали случаи наказания профессоров-консультантов. Например, был профессор Плетнев, профессор Левин, который погубил Максима Горького. Что если завести настоящее большое дело на евреев — консультантов Кремлевской больницы? Ему, Рюмину, это сразу дало бы взлет, его повысят не меньше чем до полковника, а то и до генерала. Стоит прозондировать почву: от честолюбия до авантюризма — прямой путь.
Тогда-то и попалось на глаза Рюмину написанное в 1948 году письмо врача Лидии Тимашук с сомнениями в правильности лечения секретаря ЦК Жданова. Тимашук много лет работала в кардиологическом кабинете «Кремлевки» на улице Грановского, расшифровывая кардиограммы. К больным она никакого отношения не имела, сидела целый день за столом с лупой и линейкой в руках и измеряла высоту зубцов на кривых линиях записи работы сердца. Она отправляла описания кардиограмм в отделения, там их вкладывали в истории болезней. Должность ее была по больничным понятиям весьма второстепенной.
Но, как почти все сотрудники «Кремлевки», она была агентом Комитета безопасности. Рюмин вызвал ее к себе на Лубянку. Для нее это было обычным делом, она приготовилась доложить кое-какие мелкие подробности из наблюдений за сотрудниками. Но на этот раз беседа поразила ее.
— Вы писали это письмо? — он показал ей его.
— Да, я припоминаю, что писала его.
— Скажите, вы доверяете профессорам-консультантам, особенно евреям?
— Я? Как вам сказать? Мне не приходилось разговаривать с ними.
— Вы можете установить по данным кардиограммы, правильно или неправильно лечат больного?
— Если на кардиограмме появились новые изменения…
— Что тогда?
— Тогда это говорит об ухудшении состояния.
— А может это говорить о неправильном лечении?
— Может, конечно. Но…
— Без всяких «но». Вы должны проверить все кардиограммы больных, которых консультировали профессора-евреи. Даю вам месяц. В следующий раз принесете ваши заключения.
В свои планы Рюмин ее не посвящал. Через месяц он склонился вместе с ней над ее заключением.
— Вы нашли какие-нибудь улики?
— Прямых улик нет. Знаете, ведь в медицине…
— Не знаю, как в медицине, а в нашем деле улики всегда прямые. Пусть даже не улики, но нам нужны от вас сомнения в правильности лечения, которое назначают профессора-евреи.
Были ли какие-нибудь сомнения у врача Лидии Тимашук в работе признанных авторитетов? Она читала их научные статьи в журналах и знала, как почитают их ее коллеги. Это были высшие авторитеты. Ей предлагали высказать сомнения и пойти против них. Что задумал этот Рюмин? Если она откажется, то потеряет место — это самое меньшее. Рюмин может подать на нее докладную, написать что угодно. И ее арестуют. И Тимашук охватил страх. Как ни вертись, что ни думай, надо написать, что он требует.
Когда Рюмин получил такую бумагу, он написал докладную записку министру внутренних дел Виктору Абакумову о том, что есть основания подозревать заговор профессоров-евреев, консультантов «Кремлевки». Абакумов доложил об этом Берии, но тот не принял это во внимание:
— Неужели вы думаете, что в это кто-то может поверить?
Неудача! Но Рюмин знал, что кто-то в это поверит. И он знал, что этот «кто-то» будет сам Сталин. Только вот как подобраться к нему?
35. Алеша Гинзбург поступает в университет
Алеша Гинзбург закончил школу, пропустив по болезни один год, и в девятнадцать лет собирался поступать в институт. Если не поступит, его по закону заберут на три года в армию, а этого ни он, ни его родители не хотели и даже боялись. Перспектива стать солдатом, превратиться в бритоголового болвана, терпеть муштру, подчиняться дурацким приказам сержантов и вытягиваться в струнку перед лейтенантами — это было не для него, рафинированного интеллигента. Но в какой институт подавать заявление? Самому Алеше хотелось только одного — писать стихи. Для поступления в Литературный институт нужны публикации в журналах, у него было только одно опубликованное по рекомендации поэта Корнея Чуковского детское стихотворение «Записки редиски». И родители были против того, чтобы он с юности посвятил себя только поэзии. Августа спрашивала сына:
— Ты уверен, что у тебя хватит таланта быть профессиональным поэтом и зарабатывать стихами на жизнь?
— Если говорить откровенно…
— Ну конечно, откровенно, мы ведь говорим о твоем будущем.
— Но, мама, ты же знаешь, что талант у меня есть. Вот послушай, что я написал сегодня ночью:
Как в час грозы сбивает ветер тучи,
Чтоб молнию ударом их зажечь,
Так бьется мысль, чтобы из слов летучих
Сложить стихов восторженную речь;
Она несет и радость и мученье,
Она ведет разведку вдалеке,
Пока отыщешь точность выраженья
И слово запульсирует в строке.
— Понимаешь, это находки: «стихов восторженная речь» и «слово запульсирует в строке». Тебе нравится?
— Очень нравится. Мы с папой давно знаем, что талант у тебя есть. Но чтобы развить его в профессию, нужно долго и много работать, а главное — нужно возмужать. Это потребует многих лет. А как ты будешь зарабатывать все эти годы? Сам знаешь: сегодня твой отец — министр, а что будет завтра — в наше смутное время совсем неизвестно.
— Мама, ты знаешь — я не собираюсь жить на папины средства и не хочу, чтобы во мне видели министерского сынка.
Августа с удовольствием наблюдала в сыне развитие прямого и благородного характера, она считала, что прямота в нем — от делового отца, а благородство — это он унаследовал по ее линии.
— Я очень рада, что ты не стал типичным балованным министерским сынком. Знаешь, как говорили мои родители: в двадцать лет ума нет — и не будет; в тридцать лет жены нет — и не будет; в сорок лет денег нет — и не будет. Запомни это как руководство на будущее.
— Мне скоро как раз двадцать. Как ты считаешь — есть у меня ум?
Она улыбнулась наивной простоте его вопроса, пошутила:
— Ну как тебе сказать? Похоже, что есть.
— Мама, похоже? Только похоже?
— Ну не обижайся, я пошутила. Думаю, что на подходе к двадцати ты достаточно умен. Мы говорим не о книжном уме, вычитанном, чужом.
— Мама, я знаю, ты права насчет поэзии. Мне писать хочется, но я не совсем уверен, что могу быть профессиональным поэтом.
— Тогда зачем торопиться? Получи образование, стань специалистом и продолжай писать стихи. Там видно будет.
— Но какое образование? У меня ни к чему другому нет тяги.
Это была главная тема семейных обсуждений. Перебирали все возможности: медицинский — не годится, технические — не подходят, юридический — не привлекает. Бесконечно занятый Семен Гинзбург не мог уделять много внимания сыну. Когда с ним заговаривали об Алешином образовании, он, как всегда, шутил: