Часть 1. Роль среды — страница 2 из 9

олитики и предпочесть такое исследование детальному расписыванию шагов Филиппа II или дона Хуана Австрийского; полагать к тому же, что, несмотря на их иллюзии, эти персонажи часто лишь действовали по заданному сценарию, означало уже выйти за традиционные рамки дипломатической истории. Однако задаваться вопросом, не имело ли Средиземноморье за пределами спорадической политической игры далекой Испании (игры довольно бесцветной, если не считать патетической вспышки Лепанто) своей собственной истории, своей судьбы и своей насыщенной жизни и не заслуживала ли эта жизнь чего-то большего, нежели роль полотна для живописной картины, было равносильно поддаться искушению огромным и рискованным сюжетом, который в конце концов захватил меня.

Мог ли я не сознавать этого? Да и как было переходить от одного хранилища к другому в поисках ключевых документов, не замечая этой пестрой и интенсивной жизни? Как было не обратиться перед лицом столь разнообразной и плодотворной активности к тому революционному пересмотру экономической и социальной истории, которому небольшая группа французских ученых пыталась придать значимость, не оспоренную ни в Германии, ни в Англии, ни в Соединенных Штатах, ни даже в соседней Бельгии или в Польше? Невозможно было подойти к истории Средиземноморья во всей ее неохватной сложности, не следуя их советам, не прибегая к их опыту, не оказывая им поддержки, не защищая новые формы исторической науки, обдуманные и разработанные у нас и заслуживающие распространения за нашими границами, спору нет, науки, склонной к экспансии, сознающей свои цели и свои способности и вследствие необходимости разрыва со старыми стереотипами стремящейся покончить с ними — не всегда справедливо — но какая важность! Здесь представлялась прекрасная возможность, увлекшись незаурядным предметом, воспользоваться его масштабом, его запросами, его противодействием и егр ловушками, наконец, его размахом ради попытки построения иной истории, чем та, которую нам преподавали.

Всякий труд ощущает свою революционность и устремлен на поиски нового, пытается чего-то достичь. Если бы Средиземноморье потребовало от нас всего лишь выйти за рамки привычного, разве это уже не составило бы величайшей заслуги?

Эта книга состоит из трех частей, каждая из которых представляет собой самостоятельный очерк.

Первая часть посвящена почти неподвижной истории, истории человека в его взаимоотношениях с окружающей средой; медленно текущей и мало подверженной изменениям истории, зачастую сводящейся к непрерывным повторам, к беспрестанно воспроизводящимся циклам. Мне не хотелось обойти вниманием эту как будто вневременную историю, обращенную к неодушевленным предметам, и вместе с тем удовольствоваться в этом случае географическим введением традиционного типа, которые украшают начало стольких книг беглым рассказом о полезных ископаемых, почвах и растениях, в дальнейшем не упоминающихся, как будто растения не оживают каждую весну, как будто стада застывают на своих пастбищах и корабли не бороздят настоящее море, не похожее на себя в разные времена года.

Поверх этой неподвижной истории располагается история, протекающая в медленном ритме: это история структур Гастона Рупнеля, можно было бы сказать — социальная история, если бы это выражение не лишилось своего первозданного смысла; история групп и коллективных образований. Как эти подводные течения приводят в движение жизнь Средиземноморья, этот вопрос занимал меня во второй части моей книги, где я последовательно останавливаюсь на истории хозяйства и государств, отдельных обществ и цивилизаций, а в заключение пытаюсь показать, для иллюстрации своего понимания истории, сложную работу этих глубинных сил на войну. Ибо война, как известно, вовсе не является стихией исключительно индивидуальных поступков.

Наконец, третья часть посвящена традиционной истории, если угодно, истории не в общечеловеческом, а в индивидуальном измерении, событийной истории Франсуа Симиана: колебаниям поверхности, волнам, вызываемым мощными приливами и отливами. Это история кратковременных, резких, пульсирующих колебаний. Сверхчуткая по определению, она настроена на то, чтобы регистрировать малейшие перемены. Но именно эти качества делают ее самой притягательной, самой человечной и вместе с тем самой коварной. Станем остерегаться этой еще дымящейся истории, сохранившей черты ее восприятия, описания, переживания современниками, ощущавшими ее в ритме своих кратких, как и наши, жизней. Она несет отпечаток их страстей, их мечтаний и их иллюзий. В XVI веке подлинный Ренессанс сменился Ренессансом бедных, покорных, одержимых манией писать, изливать душу и рассказывать о других. Эта забытая эпоха оставила слишком много ценной макулатуры, сбивающей с толку, занимающей неправдоподобно много места. Историк, читающий бумаги Филиппа II, как бы сидя вместо него за его рабочим столом, оказывается перенесенным в причудливый мир, лишенный измерения; безусловно, мир живых страстей; слепой, как и всякий живой мир, в том числе и наш, невосприимчивый к глубинной истории, к ее быстрым водам, на которых наша лодка качается, как скорлупка. Опасный мир, сказали бы мы, но мы оградили себя от его козней и коварства, предусмотрительно обозначив эти часто бесшумные глубинные токи, смысл которых раскрывается только при охвате больших временных отрезков. Громкие события часто суть лишь моменты проявления этих общих предначертаний и объясняются только с их помощью.

Таким образом, мы подошли к расчленению истории на несколько уровней. Или, если угодно, к различению в историческом времени времени географического, социального и индивидуального. Или, если угодно, к разделению человека на нескольких персонажей. Пожалуй, за это коллеги обидятся на меня больше всего, даже если я стану утверждать, что традиционное деление тоже препарирует живую и по существу неделимую историю; что, вопреки Ранке и Карлу Бранди, история-рассказ тоже являет собой философию истории, а вовсе не некий метод или объективный метод по преимуществу; что эти уровни, как я покажу в дальнейшем, представляют собой не что иное, как только средство изложения, и что я не закрываю перед собой пути перехода с одного уровня на другой. Но к чему оправдываться? Если меня и упрекнут в том, что части этой книги плохо пригнаны друг к другу, то надеюсь, что отдельные ее куски изготовлены вполне сносно, в согласии с правилами нашего ремесла.

Надеюсь также, что меня не упрекнут в чрезмерных амбициях из-за моей потребности в панорамном взгляде и моего стремления к нему. Может быть, история не столь уж безоговорочно осуждена возделывать сады, прочно огражденные высокими стенами. Ведь иначе она не сумеет приблизиться к достижению одной из своих нынешних целей, к решению сегодняшних насущных задач, к поддержанию контактов с такими молодыми, но столь бурно развивающимися науками о человеке. Возможен ли в 1946 году подлинный гуманизм без честолюбивой истории, сознающей свои обязанности и свои безграничные силы? «Страх перед большой историей убил большую историю», — написал в 1942 году Эдмон Фараль. Так пусть же она возродится!1

Май 1946 г.

Примечание

1 Список моих долгов велик. Чтобы перечислить их, потребовался бы целый том. Назову только самые главные. Я должен выразить признательность своим учителям из Сорбонны, которые работали двадцать пять лет назад: Альберу Деманжону, Эмилю Буржуа, Жоржу Пажесу, Морису Олло, Анри Озе*AA. Они направили мой интерес в сферу экономической и социальной истории и постоянно ободряли меня своим дружеским участием. В Алжире мне довелось воспользоваться любезным содействием Жоржа Ивера, Габриэля Эске, Эмиля-Феликса Готье, Рене Леспеса; я имел удовольствие в 1931 году слушать там замечательные лекции Анри Пиренна.

Особо я хочу поблагодарить испанских архивистов, которые помогали мне в моих разысканиях и были моими первыми наставниками в испанистике: это Мариано Алькосер, Анхель дела Плаза, Мигель Бордоно, Рикардо Магдалена, Гонсало Ортис. Я вспоминаю их с большим теплом, как и наши споры в Симанкасе, «исторической столице» Испании. В Мадриде меня принимал со своей поистине королевской интеллектуальной щедростью Франсиско Родригес Марин. Равным образом благодарю архивистов Италии, Германии и Франции, которых я донимал вопросами в ходе своих поисков. Особое место в моей благодарной памяти занимает М. Трухелка, известный астроном, неподражаемый архивист из Дубровника, бесценный спутник в моих странствиях по библиотекам и архивохранилищам.

Список коллег и студентов, оказывавших мне помощь в Алжире, в Сан-Паулу и в Париже, сам по себе очень длинен, и его продолжение теряется в перечне многих стран. Особо я благодарю Эрла Дж. Гамилтона, Марселя Батайона, Робера Рикара, Андре Эмара, в разных аспектах способствовавших моей работе. Двое моих сотоварищей по плену также оказались связанными с моими занятиями: г-н Адде-Видаль, адвокат апелляционного суда в Париже, и Морис Руж, урбанист и в свободное время историк. Не могу обойти вниманием содействие, в котором мне ни разу не отказывал маленький коллектив «Ревю Историк» — Морис Крузе и Шарль-Андре Жюльен, в те времена когда Шарль Бемон и Луи Эзенман опекали там нашу юношескую агрессивность. На заключительной стадии работы над книгой я использовал замечания и советы Марселя Батайона, Эмиля Корнарта, Роже Диона и Эрнеста Лабрусса.

Самый большой долг составляет то, чем я обязан «Анналам», их урокам и их духу. Богу известно, что я стараюсь отплатить за них по мере сил. Только перед войной я познакомился с Марком Блоком, но думаю, однако, что ни один уголок из сокровищницы его мысли не остался для меня закрытым.

Могу ли я, наконец, добавить, что без энергичного и пристрасгного участия Люсьена Февра этот труд, несомненно, не получил бы столь скорого завершения? Его советы и ободрительные высказывания вывели меня из череды сомнений но поводу обоснованности моей затеи. Не будь его, я наверняка в который раз занялся бы пересмотром своих записей и картотек. Неудобство великих предприятий заключается в том, что, погружаясь в них, теряешь чувство меры, хотя и в этом бывает своя прелесть.