Частная коллекция — страница 13 из 89

Теперь, дорогой мой, я побегу в Союз писателей говорить там, как надо и как не надо писать младшим товарищам – а ты пока расставь тут у меня знаки препинания и исправь грамматические ошибки. Ладно?

Целую тебя, милый, и крепко жму лапу. Отец.

31 августа 1956 года».

Теперь я могу сказать, что если бы отправка в экспедицию была единственным делом, которое для меня сделал отец, то и тогда я был бы ему обязан очень многими главными качествами в себе, которые помогли и помогают мне жить по сию пору. Но тогда я хлебнул лиха, как может хлебнуть его городской мальчик, выросший у мамы с бабушкой, попавший туда, где умение колоть дрова ценится больше, чем умение не есть рыбу ножом. Отвыкнуть от последнего, кстати, проще, чем научиться первому. Но это уж так, кстати.

Мысль приехать ко мне первым высказал отец. Видимо, «отцовские наставления» его удовлетворить не могли уже, он сам хотел убедиться, что «моя» идея не пошла мне во зло. Я в письмах относился к этой мысли со сдержанным энтузиазмом, хотя хотел этого смертельно. Поездка, намеченная на весну 1957 года, несколько раз откладывалась, я ждал все нетерпеливее…

Но к радости моей примешивались и опасения. Первые полгода в экспедиции ушли на то, чтобы всем, в том числе и себе самому, доказать, что ты не маменькин сынок. Доказывать это, не умея ничего из того, что требует от тебя такая жизнь, – дело довольно тяжелое. Но к тому времени, как приехал отец, я уже валил лес, пек хлеб, готовил обед и заработал геморрой, стараясь физически доказать свою пригодность для дела. И тут приедет отец и, как бы поточнее выразиться, может вернуть тебя в систему неравенства и самим фактом приезда папы к сыну и системой отношений старший – младший, от которой ты всеми силами души и тела отбояривался все проведенное здесь время.

И прилетел отец. Прилетели они на нашу посадочную площадку в 25 километрах ниже, на равнине. Я их не встречал. По расписанию работ мне надлежало быть на леднике. Можно было попросить… но именно этого от меня ждали, а потому о при езде, а точнее, приходе, их на главную базу узнал я, как и остальные, – из ракеты. Досидел свою очередь в качестве груза на вращающейся штанге ручного бурения и, наконец, истощив все оттяжки и промедления, каковыми демонстрировал себе и окружающим свою мужскую несентиментальность и сдержанность, я припустил по леднику вниз, через реку и вверх по скалам – напрямик и через сорок минут был дома.

И вот с той минуты, как мы встретились, и до того мгновения, как взлетел Ан-2, увозивший отца и его спутников, – почти трое суток я был влюблен в отца так, как никогда в жизни. Каждую минуту он был таким, каким я хотел его видеть, но притом он – и это я тоже успел разглядеть и почувствовать – ни на секунду не переставал быть самим собой. Он открылся мне вдруг, и с той самой поры, какими бы потом сложными и неоднозначными ни были наши отношения, идеалом мужчины – раскованного, сильного, уверенного в себе, безупречно чувствующего ситуацию, обаятельного для всей компании и для каждого человека в комнате, нисколько не берущего внимания на себя и остающегося центром происходящего, умеющего равно говорить и слушать, не давая собеседнику заговориться и стать скучным, одинаково склонного и к юмору, и к самоиронии – был и остается для меня отец.

Сели за стол. Нас, хозяев, набралось к тому времени человек двенадцать и четверо гостей: директор института, которому подчинялась наша экспедиция, директор якутского филиала, руководившего ею непосредственно, Василий Николаевич Ажаев и отец. Готовясь к ужину, все гости достали привезенные гостинцы – все-таки девять месяцев мы находились в двухстах с лишним кило метрах от ближайшей цивилизации – письма и те получали в среднем не чаще раза в месяц. Икра, колбаса… – отец отдал повару мешок. Там была молодая картошка. Через час все четыре или пять килограммов этого деликатеса были съедены со шкурой. Не был он никогда ни в каких экспедициях – это я знал. Занят перед отлетом был сверх меры – об этом я еще скажу. Но именно он подумал и угадал, что никакая икра, ничто не сравнится с удовольствием, которое доставит нам эта картошка. Нет, он нам привез еще кучу всяких вкусностей и выложил их на стол сразу, так же как сразу, не оставляя на обратную дорогу, выставил весь запас спиртного. Но нам, у кого девять месяцев единственным свежим продуктом бывало мясо, нам эта картошка была как домашнее лакомство. Когда, наевшись, отвалились от стола, все одновременно почувствовали неловкость: двое наших товарищей оставались дежурить на леднике и не могли принять участие в этом пиршестве, а картошку мы уже…

– Я тут отсыпал немного картошки подхарчиться тем, кто завтра придет, – сказал, между прочим, отец.

Ужин кончился поздно, и только ночью мы остались одни, да и то в построенном нами доме на одиночество не хватало места. Вышли на улицу. Был июнь, поэтому на седле перевала, где стоял наш дом, снега не было, обнажился крупный слоистый щебень. Но в 20–30 шагах, там, где рельеф менялся и теплый ветер с Охотского моря не мог лизнуть каждый бугорок, во впадинах еще лежал снег. Было начало сунтархаятинской весны. И тишина стояла странная непривычному уху: тишина, лишенная растворенного в ней движения живого, – ближе 20 кило метров не росла даже трава. Ходили кругами, светили себе под ноги фонариком.

И отец говорил. Я никогда ни после, ни тем более до не слышал, чтобы он столько говорил. Только что закончился пленум ЦК, где шла борьба с антипартийной группировкой Молотова и т. д. Он был полон этими днями, этими подробностями, этой борьбой. И то, что довез он все это до меня, не расплескав по дороге в общении со спутниками, то, что говорил с глазу на глаз, доверяя мне первому и единственному, делало меня счастливым. Впрочем, я повторяюсь: эти три дня относятся к самым счастливым в моей жизни.

Позже, вспоминая эти дни, я удивлялся этой его почти горячечной откровенности. Может быть, дело в том, что никогда больше я не видел отца таким счастливым. Все старое полетело в тартарары. Он был полон XX съездом, новой семьей, только что родившейся дочкой, домом в Пахре, который он строил, новым романом – это были «Живые и мертвые». Он, только что обруганный за роман Дудинцева, за статью «Литературные заметки» в № 12 «Нового мира», получивший выговор ЦК, был остро счастлив: ему был 41 год, и ему казалось, что он всю жизнь начинает заново, с чистого листа. Такое вот скопилось стечение обстоятельств.

Не хотелось вмешиваться в этот текст, написанный вскоре после отцовской кончины, но что поделаешь – то, что в контексте сборника воспоминаний не вызывало недоумений, ныне требует комментария.

В 1956 году отец женился на Ларисе Алексеевне Жадовой – вдове поэта Семена Гудзенко, усыновив их дочку Катю, а в январе 1957 года родилась еще одна моя сестра – Саша.

Редактором «Нового мира» он перестал быть вскоре после этого нашего якутского свидания – за те самые грехи, которыми в тот момент гордился: публикацию романа «Не хлебом единым», где чуть ли не впервые после войны во весь рост нарисовался «советский бюрократ», и статью, в которой посмел усомниться в справедливости и разумности постановления ЦК за 1946 год по Зощенко и Ахматовой.

Отец – не исключение. Эйфория после XX съезда развилась у многих, породив целое поколение нас, шестидесятников.

И еще одно. Рассказывая мне все это, отец искал и формировал во мне единомышленника. Вообще, дело с единомышленниками в его жизни обстояло достаточно непросто. Положение его в литературе и место, занимаемое в общественной жизни, сочетались так, что ситуация оказалась уникальной, и единомышленников в полном смысле слова, т. е. людей, сочетающих в себе и полное единомыслие, и соучастие в каком-то деле, у него практически не было. Да при частой смене и литературных, и общественных положений и ситуаций на это и надеяться было трудно. Трибуна, с которой он выступал, была слишком высокой и громкой. И хотя со временем, особенно с начала его активной работы на телевидении, ему с этой трибуны все чаще удавалось говорить простым человеческим голосом, единомышленников ему это не прибавляло. Многие думали так, как он, но не могли быть соучастниками в его деле. Другие могли, но думали иначе. Кроме того, трудно представить себе единомышленников, не разделяющих полностью ответственности за сказанное и сделанное. А у отца получалось, что в каждом задуманном деле главная ответственность вольно или невольно приходилась на его плечи. Поэтому люди даже близкие ему, его домашнему кругу, друзья все-таки волею всех этих обстоятельств могли быть ему единомышленниками лишь в одной или нескольких сферах его слишком для нас разнообразной, а иногда и противоречивой деятельности.

Чтобы закончить это отступление от своей темы, скажу только, что я и сам, даже в последние годы, когда мы стали особенно близки, не был ему во всем единомышленником. В нашей жизни оставались сферы, которых без особой надобности мы оба старались не касаться, чтобы не разрушать очень дорогого мне и, видимо, небезразличного ему душевного единения. А основы этого душевного единения заложил именно он и именно тогда, в том ночном разговоре. Ходил, пыхал трубкой, хотя обычно не любил курить на воздухе – тяжеловатый, почему-то располневший в те месяцы, в белой штормовке, взятых в Якутске сапогах и кепке козырьком назад.

А утром мы пошли на ледник. Во-первых, это была единственная достопримечательность наших мест, во-вторых, основной объект работы нашей гляциологической партии, а в-третьих, там оставались, как я уже сказал, двое наших товарищей, которых нужно было вызвать на базу. Пошли гости и начальник нашей экспедиции Николай Александрович Граве, а в проводники определили меня. Товарищи смотрели на меня с надеждой, ибо взаимоотношения наши с руководством требовали, чтобы я здесь и сейчас воочию продемонстрировал им нелегкость наших экспедиционных условий. И я по старался, не подвел товарищей: тот путь, что я накануне в одиночку