Хоть я и крутил вальс только по часовой стрелке, но делал это вполне прилично, и когда проклятый Литвак в очередной раз оккупировал мою партнершу, я пошел в разгул от ревности и бессилия: стал приглашать всех свободных дам одну за другой.
На мое разнузданное поведение мегеры сопровождения отреагировали быстро и неприязненно: девочки донесли, что одна из них пыталась запретить своим барышням принимать мое приглашение: «Вы там смотрите, это ж Симонов. У него папа – писатель. В их кругах так водится – богема, свободная любовь и так далее». Именно ревность вызвала во мне тайное, но плохо умещающееся в организме, чувство собственности, и я начал выяснять с Олей отношения через Милу и Соню.
Это не мешало нам всем вместе встречаться, гулять по Сокольникам, провожать девочек домой, словом, дружить – так это называлось, да так оно и было до конца 10-го класса. А где-то в его середине я написал свое первое стихотворение, оно, конечно, было посвящено Оле, хотя именовалась она там ангелом. Мама моя, с которой я и тогда, и потом делился самым сокровенным, пришла от моей поэзии в ужас, но не подала вида и стала по вечерам закидывать в мою потрясающую тогда память на стихи совсем другого качества поэзию.
А первый роман был у меня в то же самое время, но совсем с другой девочкой, к школе никакого отношения не имевшей, с ней я первый раз и поцеловался, и пообжимался, и больше ничего не было. Все остальное было после, после школы, после «броска» на полюс холода, после того, как я по крайней мере в собственных глазах стал взрослым.
И даже то, что на выпускном сочинении я гладил бедро нашей школьной медсестры Тони, у которой в кармане халата теоретически помещались необходимые в этот момент шпаргалки, – было просто предвестьем. Шпаргалки мне были не нужны, а вот залезть в карман и пошарить – это нравилось Тоне, нравилось мне, но это было уже предчувствие другого времени.
Прощай, Индонезия!
По несчастью или к счастью,
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места.
В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО…
«Нельзя одинаково ставить Тургенева и Чехова, Шекспира и Бабаевского, хотя каждый из них по-своему хорош» (?!).
Моя индонезийская эпопея началась именно с этой фразы, произнесенной в аудитории ВГИКа, где шла консультация для покушающихся стать кинорежиссерами.
Мне еще не было девятнадцати, после смерти Сталина про шло пять лет, после XX съезда – неполных два. Фраза стояла ко лом. От меня лично она требовала немедленной реакции. Как сказано у любимого мною Маяковского: «Ни объехать, ни обойти, единственный выход – взорвать». Я встал и… вышел из аудитории, громко – но не вслух – заявив, что этому учиться я и во ВГИКе не стану, а если переступлю еще раз его порог, то только для того…
С дистанции прожитых лет очевидно, что надо объясняться и объяснять, почему именно эта фраза сработала как поворотный рычаг. Ну, забавная, ну, дурацкая, но что в ней такого, чтобы судьбу менять?
И как это: «громко, но про себя»? Это свойство автора или черта времени? Особое искусство или моровое поветрие?
С фразой, как ни странно, проще: кто, даже не из самых молодых читателей, помнит фамилию Бабаевского? Так что во фразе и сейчас слышится какая-то бредовая несоразмерность, все равно что сказать: великие музыканты Бетховен, Моцарт и Петров. А в том 1958 году любимый роман сталинской эпохи «Кавалер Золотой Звезды» Бабаевского был для меня хуже красной тряпки и «Кубанских казаков». Я его еще в школе презирал за бесталанное холуйство. Время подтвердило мою правоту. Разлив ностальгии по совковому прошлому даже «Кубанских казаков» отмыл, эмоционально реабилитировал, но «Кавалер» не всплыл даже при этом наводнении не лучших чувств.
Что же касается формулы «громко, но про себя», то она выражала суть нашего тогдашнего поведения: несогласных было много, протестующих – единицы. Мы так гордились своей смелостью не соглашаться, что порой забывали, что делаем это молча. Кое-кто предпочитает не вспоминать об этом до сих пор. А те, кто вспоминает этот способ самовыражения, ставят его в вину другим и очень редко себе.
Так что я облек свое несогласие в типичную для 1958 года форму – не более того.
Итак: ВГИК накрылся, в армию меня совсем не тянуло, а чему учиться, кроме кинорежиссуры, в принципе было все равно: хотелось бы чего-то нескучного, но и необременительного. Из четырехугольника филфак – журфак – иняз – литинститут возник выход по тем временам достаточно экзотический – то бишь нескучный: Институт восточных языков при МГУ (ИВЯ). А уже среди этой экзотики трезвая лень подсказала выбор: не забивать голову иероглифами, не писать справа налево, не терзать голосовые связки многотональным произношением, а идти на отделение индонезийского языка – единственного, где все как произносится, так и пишется, да еще латинскими буквами.
То, что это был брак не по любви, а по расчету, никого не касалось, и когда в приемной комиссии мне объяснили, что пожелания пожеланиями, но окончательное распределение по странам будет производить специальный совет, и после экзаменов, меня это возмутило.
– А как у вас попадают именно на индонезийский? – спросил я и в ответ услышал сказанное не без язвительности:
– А вы сдайте все пять экзаменов на «пять», тогда и попадете.
Подробности дальнейшей эпопеи я опущу, скажу только, что в отличие от других абитуриентов, приходивших сдавать экзамены, я приходил воевать за «пятерку», и этот подход себя оправдал: в тот август 25 из 25 выбил я один, и меня за меткость чуть сразу не включили в сборную ИВЯ по стрельбе – любимую игрушку военной кафедры. Правда, на совете они попытались запихнуть меня на отделение хинди, но тут уж я устроил бучу вслух: потребовал документы, чтобы в министерстве доказывать свои права. Словом, обретя репутацию способного, но само уверенного скандалиста, я прорвался в мир трех тысяч островов и получил заслуженный отдых на ближайшие пять лет.
Нет, прошу понять меня правильно: я вовсе не собирался отдыхать эти пять лет, они были самыми насыщенными, самыми веселыми годами самопознания, испытания себя в самых различных профессиях и жанрах, увлечения общественной деятельностью и разочарования в ней, романами и женитьбами, – словом, чем я только не занимался. И ни разу не пожалел о своем выборе: индонезийский язык не мешал мне делать то, что я в этот момент хотел делать. Но по справедливости – среди всех и всяческих увлечений было увлечение и самим индонезийским: на втором курсе я сделал первый поэтический перевод, съездил с первой своей делегацией и заложил тогда основу своей будущей твердой «четверки» по специальности. Поэтому будет уместно произнести здесь панегирик этому замечательному языку.
О ЯЗЫКЕ
Большинство языков, которые мне довелось изучать (я надеюсь, все ощущают разницу между изучать и знать?!), были языки старые, устоявшиеся, с кристаллизованной грамматикой, железными правилами и не менее железными из них исключениями. Индонезийский – язык молодой, меняющийся, текучий, обретающий себя, сохраняющий какую-то первобытную образность.
Ну вот все помнят знаменитую индонезийку – шпионку первой мировой войны, но мало кто знает, что mata по-индонезийски – глаз, hari – день, а имя Матахари означает «глаз дня», т. е. солнце. Или айр – вода, а в сочетании с тем же mata дает два дивных образа: mata air – глаз воды, родник, air mata – вода глаз – слезы. Или известный всем орангутан – это ведь по-индонезийски лесной человек: hutan – лес, orang – соответственно, человек. А как вам понравится, что множественное число образуется в индонезийском языке повторением единственного?! Мне нравилось чрезвычайно. И когда популярный у нас в те годы президент Индонезии доктор Сукарно начинал свои речи: Saudara-saudara sekalian, т. е. дорогие соотечественники, это умиляло всех, не индонезистов в том числе, неожиданным созвучием «sudara» с полузабытым русским «сударь». Грамматическое русло еще не закостенело, и язык свободно, в соответствии с не устоявшимися пока правилами, то тек в эту сторону, а то не тек – что-то ему запрещало в ту сторону течь, и объяснения этому не было никакого, кроме: «так говорят, а так – не говорят».
А еще мне очень нравилась версия, что индонезийский, как и его отчая основа – малайский, – это язык пиратов Больших и Малых Зондских островов, и что в Сингапуре и на Филиппинах на этом языке можно объясниться. Зато в самой Индонезии язык еще не был един. Он был государственным, то есть вторым. А первыми для абсолютного большинства оставались языки местные, региональные – яванский, сунданский, батакский и т. д.
И это определяло свойства уже не столько индонезийского языка, сколько самих индонезийцев, похожих на азиатских итальянцев: склонные к юмору и к некоторой аффектации да к тому же не всегда твердые в своем собственном языке, они охотно дополняли, а то и заменяли часть слов жестами, что для меня – ученика Ильи Рутберга в занятиях пантомимой и артиста Эстрадной студии МГУ, знамени того «Нашего дома», – было большим и радостным подспорьем.
Так и прошли эти замечательные пять лет с 1958-го по 1963-й, за которые я во многом преуспел: писал в газеты и журналы, играл в спектаклях и концертах, переводил стихи и прозу, руководил народной дружиной и художественной самодеятельностью. Не преуспел только в одном: не завоевал доверия партии. Когда понадобилась характеристика для поездки в Индонезию на языковую практику, мне решительно отказали, причем не раз и не два. А учить язык и не съездить в страну – это, извините, как всю жизнь ласкать любимую женщину, проводя по фотографии пальцем.
МОРЯМИ ТЕПЛЫМИ ОМЫТАЯ[15]
Поехал я туда дуриком. У одного нашего студента был отчим, и был он не то генерал, не то профессор, но по какому-то хитрому ведомству. Собирал он группу в Индонезию и искал переводчика. Приятель мой порекомендовал ему меня. Я ли ему так понравился (что менее вероятно), или ему лестно было облагодетельствовать и получить в переводчики сына Константина Симонова (что более похоже на правду), только после беседы со мной и рассказа о моем фиаско перед лицом парткома МГУ он сказал: