Частная коллекция — страница 3 из 89

В феврале 2017 года в «Новой газете» я наткнулся на статью председателя Красноярского мемориала и там прочел: «Лишенцев и членов их семей старались не брать на работу, а работавших увольняли. Это делалось, даже если не было прямого указания. Начальники понимали, что лишенцы «токсичны», из-за них могут быть неприятности. На разного рода «чистках» была популярная формула: «Засорил аппарат лишенцами».

Лишенец мог восстановиться в избирательных правах, если доказал лояльность советской власти и занимался общественно полезным делом. Для молодого человека не было лучшего способа доказать лояльность, чем отказаться от семьи публично».

В подтверждение – вот какая бюрократическая деталь. Свою первую трудовую книжку дед получил вместе со всей страной в 1939-м. Принят на работу агентом-товароведом в 1937-м, трудовой стаж 22 года, из них четыре «подтверждено документами» – ну то есть мальчик в рыбной лавке, приказчик у отца, компаньон – совладелец – это все «со слов», а когда утвердился в качестве лишенца, т. е. с 1935 года – «подтверждено документами».

Тут уже сущность большевизма проявилась в полной мере. Под ее давлением в семьях моих родителей формируются два принципа приспособления к действительности, может быть, и не противоречащие друг другу, но, безусловно, друг от друга отличающиеся: один – характерная для дворянского миропонимания – лояльность государственной власти, вторая – чертой оседлости рожденная верность семейным ценностям, усвоенным в местечковом детстве.

В материнской семье при кардинальных изменениях жизненных обстоятельств влияние жизни страны на жизнь семьи не рассматривалось как закономерность, а лишь как очередная подлянка, кинутая жизнью, но не нуждающаяся ни в объяснении, ни в понимании. Ей надо было сопротивляться и одолеть или забыть. Все, точка. Так и с объявлением деда лишенцем. Этого слова не было в семейном словаре, хотя на судьбе трех его дочерей эта «подлянка» сказалась, да еще как.

Совсем иначе последствия октябрьского переворота сказались на семье Оболенских. Изменение жизненных соответствий и пропорций привело к тому, что традиционные ценности: монархия, православие, империя и т. д. трансформировались незначительно в народовластие, безбожие и веру в «светлое будущее», при сохранении исходной лояльности к действующей власти. Что сделало моих дворянских предков куда более восприимчивыми к доводам советской пропаганды. Нужно добавить еще и верность военную, дисциплинарно-армейскую, которую в эту семью привнес отчим отца Александр Григорьевич Иванишев.

А между тем жизнь в Рязани и особенно в Саратове, куда семья Иванишевых переехала в конце 1927 года, когда приемному сыну, Симонову Кириллу, исполнилось двенадцать, уже располагала всеми приметами советской действительности. В 1927-м присутствовал при аресте обезножившего генерала – дальнего родственника отчима, а тремя годами позже на несколько месяцев исчез из военного городка сам отчим. Его забрали в НКВД, но выпустили, подвергнув многочасовым допросам. А пока отчимом занималось НКВД, начальник училища распорядился выгнать семью задержанного из офицерского общежития. Это не в последнюю очередь послужило причиной переезда семьи в Москву в начале 1930-х.

Две сестры Оболенские, старшая Людмила и младшая Александра, обжились в Рязани. Старшая нашла работу, младшая – тревожное семейное счастье, а две средние сестры Софья и Дарья вместе с матерью вернулись в Питер. В 1934-м, уже после смерти матери, их оттуда выслали вместе с тысячами других «бывших», сделав как бы соучастниками убийства С.М. Кирова – лидера питерских большевиков. Выслали в Оренбург, где в 1937-м Софья была арестована НКВД, осуждена и расстреляна, а Дарья, принявшая тайный постриг, умерла в разгар гонений на религию.

Софья была любимой теткой отца, ей он писал подробные письма о школьных делах и успехах, к ней в Питере охотно ходил в гости. А в 1937-м, отцу уже двадцать два, но никаких оттенков в поведении не изменилось. Как верил в перековку воров на Беломоро-Балтийском канале, так и целую повесть в стихах написал. Правда, позднее решительно отказывался ее включать в сборники стихов или собрания сочинений, хотя там есть, пусть и в подражание Киплингу, совсем неплохие куски. Связано тут одно с другим? По-моему, как во всякой человеческой жизни, все со всем связано, только неочевидно, ненапрямую. Угадывать эти тайные связи и значит «писать биографию». Так что об этом как-нибудь в другой раз.

А пока – вот собственные слова отца по этому поводу, взятые из книжки «Глазами человека моего поколения»: «Когда узнал, что ее там, в ссылке, посадили, а потом от нее перестали приходить всякие известия, и через кого-то нам сообщили, что она умерла, неизвестно где и как, без подробностей, помню, что у меня было очень сильное и очень острое чувство несправедливости совершенного с нею, именно с нею, больше всего с нею. Это чувство застряло в душе и – не боюсь этого сказать – осталось навсегда в памяти, как главная несправедливость, совершенная государственной властью, советской властью по отношению лично ко мне, несправедливость, горькая из-за своей непоправимости».

К тому времени трехкомнатную квартиру, которую построил дед на Зубовской площади, уплотнили. Проще говоря, отняли две комнаты и вселили туда сотрудницу НКВД. В этой квартире, а точнее в той единственной сохранившейся от нее комнате, 1 сентября 1937 года арестовали первого гражданского мужа моей мамы Якова Евгеньевича Харона, двадцатитрехлетнего звукорежиссера киностудии на Потылихе, будущий «Мосфильм». Ему дадут 10 лет, и мы с ним познакомимся ровно десятью годами позже на том же месте – в комнате на Зубовской, когда он временно вернется из первой отсидки.

Спросите, за что? Вам версию суда или по правде? По суду – как немецкого шпиона, а по правде – за то, что учился в Берлинской консерватории и с юности свободно говорил по-немецки.

Якова с мамой познакомил его коллега по шумовой бригаде «Мосфильма» мамин двоюродный брат Боря Ласкин. И в качестве примера парадокса истории приведу еще один отрывок из рукописи его старшего брата Марка Ласкина.

«В конце лета 1936 года, часа в три ночи, покой нашего семейства был нарушен телефонным звонком мамы. Душераздирающим голосом, сквозь рыдания она сказала мне, что только что НКВД арестовал Борю.

Хочу напомнить читателю этих строк, что шел 1936 год, а не 1937, и арест был происшествием хоть и из ряда вон выходящим, но не таким кошмарно-катастрофическим, каким стал через год. Он просидел шесть недель. Его обвиняли не больше и не меньше как в организации террористического акта против Ворошилова. Арестовали его по доносу какого-то студента ВГИКА, сказавшего, что Боря указал ему на проезжавшего в машине по Ленинградскому шоссе Ворошилова…и все. Дело его рассматривало так называемое Особое совещание НКВД и признало его невиновным. Содержался он в Бутырках, в большой общей камере, повидал там многих самых разных людей, наслушался всяких рассказов и теперь много и красочно рассказывал о своих переживаниях. Немного позже мы поняли, что Боря может благодарить судьбу за то, что эпизод этот произошел не годом позже, в 1937-м».

Ну вот, я как раз об этом. По сравнению с Хароном, в общей сложности проведшем в лагере и ссылке 17 лет, шесть недель его приятеля Ласкина выглядят легким «пионерским отдыхом». Вот что значит «опередить время» и «сесть вовремя».

Ну что ж, время дало команду «сходитесь»! И мои родители двинулись навстречу друг другу по Тверскому бульвару, где расположился недавно открывшийся Литературный институт, моя крохотная, в 1,5 метра, мама и, по тем временам довольно высокий, под метр восемьдесят папа.

И пока они идут навстречу друг другу, подведем с вами некоторые итоги их жизни в период «доменный», т. е. до меня. Я назвал бы их обоих «меченные историей». Мама, лишенка, дочь нэпмана, жена арестованного (слава богу, что в документах гражданский муж не заслуживает отдельной графы). И папа, сын исчезнувшего генерала, наследник древней дворянской фамилии и пасынок ушедшего в запас комполка из полковников царской армии, человек с еще неустоявшейся биографией.

При этом они были отчаянно молоды, судя по чуть ли не единственной сохранившейся совместной фотографии, белозубы и улыбчаты, полны уверенности в правильности выбранной стези: он – поэта, она – литературного редактора и критика. Что касается семейных уз, то они завязались ненадолго: хватило, чтобы родить меня и еще около года прожить вместе. Прожив с ними, с одним – 40, с другой – 52 года, я могу сказать, что это меня ну никак не удивляет, а если еще вспомнить, что в 1939-м (я две недели как успел родиться) папаша, уезжая на свою первую войну на Халхин-Гол, попрощался с матерью строками единственного в его творческом наследии ей посвященного стихотворения «Фотография»:

«Я твоих фотографий в дорогу не брал

Все равно и без них, если вспомним – приедем…»

Тут не то кавалерийская лихость, не то подозрительная сухость, не то то и другое вместе. Впрочем, я не буду забираться здесь в сказочно интересные мне нюансы этого брака, хочу только отметить, что именно история подкидывает в нашу семейную сагу – эту первую, почти что юношескую войну, как репетицию судьбы. Ну и еще обращу ваше внимание на существенную для дальнейшего изложения деталь – на появление на свет автора всей этой, как только что было сказано, саги. Подбрасывающие наш, все еще летящий, камешек волны истории уже ощущаются мною как перипетии не только общественной, но и моей частной биографии.

И поэтому закономерен вопрос: а зачем? Зачем я ввязался в это иронически-аналитическое исследование? А я, уже ввязавшись, вдруг уяснил: хочешь понять себя, хочешь узнать, откуда ты такой взялся и почему ты в тех или иных обстоятельства вел или ведешь себя так, а не иначе, погрузиться в историю своей биографии – самое полезное дело. Поэтому, не утомляя вас преждевременными выводами, я продолжу излагать историю, но то, что и я появился, наконец, на ее страницах, я тут отметил.