Частная коллекция — страница 30 из 89

– Никому ничего не говори, ни у кого ничего не спрашивай, мы этих дураков обойдем.

Через две недели я был принят на работу в какой-то сверхзакрытый НИИ. Вводили меня туда два раза в месяц тетки-охранницы с пистолетом на боку, доводили до кассы, там я получал аванс или получку, и меня выводили на свежий воздух. Ни одной живой души, кроме этих теток и головы кассирши, я за два месяца службы не видел, а в самом конце мая генерал-профессор позвонил мне по телефону и сказал: вылетаем (не помню какого) июня. На мой вопрос, как быть с институтским начальством, он отрезал: «Скажешь им, что едешь на год, а с кем и как – ты не вправе разглашать!»

Боже, какое лицо было у нашего декана! За все парткомовские унижения я на нем отыгрался: дескать, прошу оформить годичную практику, а от кого и куда я еду, извините, не велено… Причем сам я был настолько наивен, что только сейчас, излагая эту историю, я осознал, что же именно он должен был подумать…

Группа была большая, человек сорок. Все это были штатские люди из организаций, создававших военную технику. И задача у всех была простая: посмотреть и описать, как ведет себя наша техника в условиях тропиков: самолетчики, ракетчики, электронщики, катерщики, химики, связисты – самый, можно сказать, цвет технической интеллигенции, народ ушлый, рукастый, но – чуть ли не все подряд, как и я, первый раз за рубежом.

А советский человек первый раз за рубежом – это отдельная песня. К счастью, три тетрадочки моих индонезийских дневников сохранились, и кое-что из незамысловатых ее куплетов о нашей тогдашней жизни можно прочитать. Во избежание недоразумений даю к записям 1963–1964 годов краткие пояснения 1999 года.

Это впечатления о Сурабайе, втором по величине городе Индонезии. Маршрут от военно-морской базы, где находилось наше kapalu – общежитие, до советского консульства. Я даже удивился, перечитывая, надо же – предугадал: целый год за границей, по сути – мимо, мимо жизни, мимо страны, так и оставшейся чужой, заоконной экзотикой.

Шлагбаум отсекает нас от территории базы. Но автобус еще долго тащит за собой обрывки колючей проволоки. Они оседают на оградах домов и превращают их в казармы. Но вот они «отстают и остаются позади».

Гниловато-пряный запах моря уступает место запаху пыли, сладкому, как будто жарят клубнику. Блекло-желтые окна словно освещены не изнутри, а снаружи: луч уперся в стекло и растворился, оставив бледное пятно. Неживой свет.

Огонек. Еще один, еще, и вдруг вокруг начинают колесить, крутиться, исчезать и рождаться, двоиться и разлетаться искрами живые, глазастые, как мартовские коты, огоньки бечаков[16]. Их не просто много, их тьма. Тьма на тьму и, как колесо обозрения, свергнутое, опрокинутое, но все еще пляшущее кругами, все убыстряя и убыстряя бег, меняя цвета. Персональные кабинки отрываются от него и летят в сторону, исчезая из глаз, и снова цепляются, вынырнув из-за поворота.

– Хотите в кофейню, мистер?

– Хочу!

– Хотите девочку, мистер?

– Хочу!

– Хотите…?

Хочу, хочу, хочу, я готов захлебнуться от хотения. А автобус неумолимой болванкой прет нас сквозь тело города, раздирая его узкие бока.

Жизнь на колесах – это не шофер, это город Сурабайя. Велосипед – это не спорт, а транспорт. И священнодействующий папаша с двумя огольцами на багажнике дамского велосипеда понимает это лучше меня.

– Здравствуйте, дядя, пойдемте в кофейню. Я только не знаю, где она. Не беда? Но я этого и не узнаю. Я буду переезжать, перелетать, пере… пере… А я хочу в… Не через, не сквозь, не мимо. Я хочу в…

Пролетели. А где же были звуки? Человек создан для того, чтобы ходить пешком.

Ворота консульства. Стоп. Здесь сегодня показывают кинокартину.

– Товарищи, берите стулья сами, никто за вас ставить их не будет. И не забудьте их потом убрать. Ну, начали…

Когда 35 лет спустя я снова оказался в Индонезии, новые мои знакомые (а за 10 дней я узнал больше индонезийцев, чем за 12 месяцев тридцатью пятью годами раньше) спрашивали меня, что я помню или узнаю в Джакарте, а потом и в Сурабайе, я отшучивался, говоря, что то ли у меня плохая память, то ли они тут построили новые города. Но на самом деле все, что я сумел вспомнить, это дворец президента и советский посольский городок – всё!

В той давней жизни мы были не просто «ленивы и нелюбопытны». Мы были советским народом. А эта общность – как ост ров, который, куда ни помести, живет по своим законам, тупо и наглухо задраивая окна в окружающую действительность. Вот уж воистину прав Ежи Лец: «Вчера мне приснилась действительность. Боже, с каким облегчением я проснулся». У нас не было друзей среди иностранцев, только контрпары. Да, да, они и у себя на ро дине оставались для нас иностранцами!

Два колеса и коляска с тентом впереди, ведущее – третье – сзади. Нам, советским, было запрещено на них ездить, чтобы не угнетать трудящихся. Ночью в притороченных к раме фонарях зажигался огонь. Я проехал на бечаке один раз: отошел три квартала от нашей общаги, сел в коляску. Потный от страха, что меня кто-нибудь засечет, проехал четы ре или пять кварталов, заплатил какую-то несусветную цену – тоже от страха. Слез, оглядываясь, и снова пешком три квартала прошел до советского посольского городка, сопровождаемый все тем же недоумевающим бечаком, который никак не мог взять в толк, что за идиот пассажир ему попался.

Когда в 1965-м я попытался написать очерк о своей работе в Индонезии, я не смог продвинуться дальше первой страницы: все мои примеры были непроходимы, подрывали основы, казались даже мне самому жуткой пародией на советского человека, издевательством и очернительством.


В ЗАГОРОДНОМ БАССЕЙНЕ

Мы с девочками-переводчицами сталкиваем друг друга с бортика в воду. Подходит парень, улыбается, фотографирует.

Потемкин:

– А потом они наши фотографии в своих газетах напечатают?!

Пасюта:

– Сейчас я им сделаю… Правда, у меня пленка не заряжена, но нахальство же…

Берет аппарат. Идет. Возвращается:

– 0:0 в нашу пользу. Он, оказывается, нас тоже без пленки щелкал.

Потемкин:

– Правильно, расквитались. А то они бы о всей нашей группе плохо подумали. И потом, тут всякие русские… и невозвращенцы с женами, русскими и индонезийками… Правильно!

Мужики всего стесняются. Спрашивают шепотом: а кокос-то мы попробуем? Что ж, что мы в черных трусах! А разве нельзя пешком в посольство пройтись? А в ботанический сад нас не свозят?

На вечере дружбы какой-то мальчик робко: где бы встретиться? Но я же не могу дать даже номер телефона – это категорически запрещено шефом, чтоб вам всем…

Если советский человек за рубежом был отдельной песней, то бдительность была постоянным припевом этой песни.

Мы просыпаемся. Собственно, просыпаюсь я, а начальство уже бдит. Пухлое, рыхлое его лицо, с прилипшими от пота соломенными волосами еще хранит след ночной сласти. Значит, воды опять нет. Солнце еще не добралось до нашего засетченного окна, так что пока сравнительно прохладно: каких-нибудь 26–27. (…)

Я встаю. Спать приходится вразборку, чтобы один член другого не касался, иначе в месте соприкосновения становится мокро. По этому кровать еще хранит мой мокрый силуэт в позе статуи бегуна.

– Сегодня поедешь со мной в контору, – говорит начальство.

– На Германе?

– Да. Знаешь, мне за него вчера была буча.

– За него?

– Зачем взяли на работу? Ну, я им ответил! Я говорю: у вас Лапин есть – отдел кадров, а они мне… так я им… В общем, как уедем, его уволят.

– За что?

– А он до нас, оказывается, работал, знаешь, у кого?

– Знаю. У американского атташе.

– Откуда ты знаешь?

– Из его анкеты, так же, как и ты.

– Какой еще анкеты?

– Я ж тебе переводил.

– Ты мне ничего не переводил, – он трезвеет от сна.

– Ну хорошо, переводил, не переводил, а в чем дело-то?

– Нет, не переводил. И еще – они говорят, он понимает.

– По-русски?

– Ну… я вчера проверял – врут.

– Как же ты проверял?

– Он едет прямо, я ему: налево! А он все равно прямо едет – улыбается.

– Но он же лучший наш шофер.

– Вот я и сказал, чтоб хоть пока оставили. Они тоже говорят: пусть. А то еще эти подумают, что мы боимся.

– Кто говорит-то?

– Кадры. В общем, Герману ничего. И смотри!..

– Ты что, в самом деле думаешь, что он шпион?

– Я ничего не думаю. (…)

– А зачем я в конторе?

– Перевести анкету.

– Какую анкету?

– Германа.

– Так ее же перевели, если кадры…

– Ничего ее не перевели. Там штамп стоит – атташе. А перевести надо. Пошли на первый – может, там вода есть. Только трусики свои белые переодень, сколько раз говорил – черт-те что. Наших, штоль, нормальных нет?..

С носа как две толстые ветки – брови. Лицо треугольное книзу, интересное. Низкий, чуть всхлюпывающий баритон. Он входит и останавливается против лощено-черного владельца индийской лавки.

– Хау ду ю ду, – а?!

Это «а» – Райкин, с прихохатыванием, с выражением опереточной простаковщины на лице.

– Ай эм вери глед ту си ю, – а?!

Еще опереточнее, еще более по-идиотски.

– И еще – ай лав ю!!! а? а? а – ха-ха – как вам нравятся мои успехи в английском? Чего это у вас не угощают сигаретами? Обеднели, Адвани? А? Давай – давай сигарет…

Он – военный атташе.


О, ПАМЯТЬ СЕРДЦА

Здесь, пожалуй, нужно кое-что прокомментировать. Две или три индийские лавки в Джакарте были меккой советской колонии. Советским людям деньги (даже как бы их собственные) доверять было не положено. Поэтому получаемая в валюте часть зарплаты автоматически переводилась на ваш текущий счет в бухгалтерии посольства, где ее можно было накапливать или переводом оплачивать выписку товаров из третьих стран по каталогам. Поэтому, скажем, маленькая японская кинокамера проделывала такой путь: Япония – Quelle или Neckermann (до сих пор помню названия этих компаний в ФРГ), оттуда – посылкой в Индонезию, оттуда со счастливым владельцем – в СССР. Накладно? Зато удобно… для контроля расходов. А вот те самые индийские лавки позволяли делать заказы в Сингапуре или Малайе по образцам, т. е. хотя бы пощупать и рассмотреть товар, как теперь принято выражаться, «в натуре», а не на глянцевом листе каталога.