ПОСЛЕВКУСИЕ
Вернувшись в июне 1964 года, я быстро защитил диплом под скромным названием «Некоторые особенности индонезийского стихосложения» и, как молодой специалист, пошел отрабатывать свое бесплатное образование в издательство «Художественная литература» – заповедник выдающихся писателей, одиноких и прекрасных женщин и высоких умов, где провел почти счастливые три года.
А в 1968 году ушел-таки в кино, но не во ВГИК, а на Высшие режиссерские курсы, так что слово сдержал, хотя обошлась мне эта принципиальность ровно в 10 лет.
Но всю оставшуюся жизнь я вспоминал свою «морями теплыми омытую» только по стечению обстоятельств, чаще всего при написании очередной автобиографии или заполнении пункта ан кеты «Были ли вы за границей?» Бывали еще иногда случаи, когда две-три индонезийские фразы позволяли то самоутвердиться в чьих- то глазах (преимущественно женских), то кого-нибудь красиво срезать, как в тот вечер, когда я оказался непрошеным соседом, подсаженным за чужой столик знакомой официанткой Груней в лучшей московской шашлычной конца 1960-х – под Кино театром повторного фильма. Хозяевами столика оказались два молодых человека из школы КГБ, которые с упоением безнаказанности по-индонезийски излагали друг другу, сколь невысокого они мнения обо мне и о моих родителях. Когда «это бревно», то есть я, ответило им по-индонезийски, перепуг их был так велик и искренен, а желание предупредить утечку сведений об их профессиональном проколе так их расщедрило, что до сих пор приятно вспомнить.
Но эти тихие и редкие радости не мешали медленно, но верно языку забываться, а Индонезии – превращаться во все более глухую провинцию моей памяти.
И вдруг… 1998-й – экономический кризис – диктатор Сухарто в отставке – Индонезия просыпается для свободы слова, и один знакомый американец, читавший мою CV, предлагает поехать туда экспертом по законам о свободе самовыражения и способам отстаивания журналистских прав. И я поехал. Назад, в молодость.
Все было другое: другая страна, другой я. Были недоступные 35 лет назад гостиница, «кондишн» и отдельный сортир, карманные деньги и маленький бассейн на верхнем этаже отеля под черным звездным небом, была очаровательная юная австралийка, ровесница мне в пору первого посещения Индонезии, которая составляла деловое расписание моего визита так, что я ощущал себя переносным многоканальным радиоприемником, который должен был запускаться с любой кнопки и вещать на заданную, не всегда даже оговоренную заранее, тему.
Мой индонезийский напоминал археологические раскопки – черепки слов под слоем песка, которые с огромным трудом складывались в подобие смысла.
Все было другое – пустое, словно вымершее, российское посольство и возможность посетить забитое и активное, как муравейник, посольство США.
И каждый божий день, все 12 подряд, я мучительно пытался вспомнить что-то, что перебросило бы мостик от тогдашней Индонезии к сегодняшней, и не мог, потому что ничего собственно индонезийского в моих воспоминаниях просто не было, как будто 35 лет назад я ездил в Петропавловск, встречался там с двумя секретарями обкома, бывшим и будущим, и говорил с ними на их петропавловском языке.
Какие же мы были обкраденные! Ведь у остальных моих сотоварищей по годичному пребыванию в Индонезии зарубок памяти было, наверное, еще вполовину меньше.
Если б кто знал, как мне было стыдно!
Ну я – ладно, это мой стыд, но ведь это был принцип поведения целой страны. Что она знала или хотела знать об окружающем мире при таких-то ею воспитанных гражданах!?
В оправдание себе тогдашнему могу сказать только одно: люди всегда интересовали меня больше, чем архитектурные памятники и музеи, они давали пищу воображению, служили объектом негласного соревнования, а потому и запоминались. Ведь всегда лучше помнишь, выиграл ты или проиграл, чем по каким улицам пролегала дистанция твоего марафона.
Прощай, Индонезия, страна, мимо которой я пробежал.
1963–1964, 1999
Последняя глава
8 августа 1979 года мне исполнялось сорок лет. В это время в Выборге у меня шли съемки фильма «Вернемся осенью». На тамошнем танковом полигоне я снимал, как советские солдаты едут на своих «Уралах» через горящий лес, чтобы спасти оставшийся там в зоне огня детдом.
В Выборг ко мне на сорокалетие 8 августа приехала моя мама. Единственный раз в жизни мама месяц была за границей по приглашению своей подруги Иды Глезер – владелицы магазина Four Continent Book Shop – единственного в то время в Нью-Йорке магазина русской, советской книги, который был связан с московской Международной книгой.
Кроме подарков мама привезла мне телефонный номер, по которому я имел возможность соединиться 8 августа с отцом, который в очередной раз находился в Мичуринской больнице.
Высокопоставленных кремлевских больниц я знаю две: одна, так называемая ЦКБ, которая находится где-то в районе Кунцево, в которой лежат заурядные деятели, а высокого ранга деятелей помещали в больницу на Мичуринском проспекте, где лежал и отец. Он лежал со своей привычной проблемой, с которой попадал в больницу последние несколько лет минимум два раза в год, у него было обызвествление легких. Он сильно кашлял и всегда носил с собой что-то вроде колбочки, есть такие медицинские, не колбочки, я даже не знаю, как назвать эту стеклянную, небольшого размера, круглую штуковину с широким горлом и завинчивающейся пробкой. Он носил ее в кармане и периодически туда харкал. Это было уже такое стабильное его состояние. У него практически одно легкое не работало, и в легких накапливалась жидкость. Ему надо было сделать откачку этой жидкости; 7 августа сделали первую операцию по откачке, и сделали чрезвычайно успешно. Отец прекрасно себя чувствовал, и 8 августа я ему позвонил по телефону, чтобы он мог меня поздравить.
Я это все так хорошо помню, потому что это был последний мой разговор с отцом. Когда я приехал через две недели, отец был уже совсем тяжелый, хотя узнал меня. Единственное, что он сказал: «Алешка, и ты тут». Вот и все.
А 8-го был осмысленный, серьезный разговор, хотя отец в принципе знал, что умирает, потому что весь последний год занимался приготовлением к передаче своего архива в ЦГАЛИ. У него был огромный архив, часть которого переплетена в такие тома, которые называются «Все сделанное». «Все сделанное» начинается с до войны. Количество томов постепенно увеличивается, т. е. один год может не вместиться в том, потому что там и переписка, там и все деловые бумаги, там все варианты правок, там совершенствование рукописей, там новые произведения. Там много чего, там действительно – все сделанное.
Вот «Все сделанное» приводилось в порядок, плюс письма ему, фотографии и другие архивные материалы. Короче говоря, он много этим занимался, много времени на это тратил.
И отец, наверно, я так понимаю, хотя не могу этого утверждать, но ощущение у меня двойственное… Ощущения последнего разговора не было, но в то же время какие-то черты последнего разговора эта история носила.
А может быть, просто оказался разговор последним, и поэтому, то, что он мне сказал, кажется мне чем-то вроде завещания.
Отец сказал, что он очень гордится тем, что у него есть такой сорокалетний друг, как я, что он это очень высоко ценит и считает, что хотя бы в этом направлении жизнь прожита не зря.
Я ничего подобного от отца не слышал ни в какие наши времена, поэтому запомнилось особенно, а уже оснащенное всеми дальнейшими событиями, оно как бы естественно стало, я бы сказал, завещанием отца – это я всегда помню. Просто ответственность сына – одна, ответственность младшего друга – другая. Я вроде как стараюсь нести обе.
Поскольку операция накануне прошла очень удачно, то отец, как ему было свойственно, настоял, чтобы вторую операцию по выкачке из другого легкого провели быстрее, не через обязательные десять дней, а через три-четыре дня, потому что он прекрасно себя чувствует.
А кремлевская больница отличалась несколькими особенностями. В ней было удобно жить и абсолютно бесполезно лечиться, потому что кремлевская больница – это была больница, где не принимали решений, где было огромное количество консультантов и не было лечащих врачей. То есть лечащие врачи были, но они были нужны для того, чтобы собирать консультантов на консилиум. Поэтому отец многократно поступал туда с оценкой здоровья на тройку с минусом, а выходил на тройку с плюсом. Таким образом, все, включая и его самого, считали, что вот, он пошел на поправку, и вот его выписали из больницы.
Ему, оказывается, предлагали ехать в Швейцарию лечить его легкие, можно было вырезать одно обызвестленное легкое с тем, чтобы второе хотя бы работало свободно, т. е. были варианты продления его жизни на пять-семь-десять лет. Ничего этого не было сделано. Регулярно собирались консилиумы, в которых каждый предлагал свое решение проблемы. В конечном счете, выполняли все, но понемножку. Ни одно из решений не выполнялось радикально. Ну, вы же понимаете, что понемножку нельзя сделать операцию или понемножку нельзя поехать в Швейцарию. Поэтому радикальные вещи не делались, а делалось что-то для улучшения состояния и не более того.
Ну и прежде чем закончить медицинскую тему, скажу, что в какой-то момент, когда отцу стало совсем плохо, они нам несколько дней выкручивали руки, требуя, чтобы мы разрешили подключить его к аппарату искусственного дыхания. Мы не разрешили. В этом смысле я – убийца отца, но ведь ни один человек не давал мне гарантии, что это продлит его жизнь. Сейчас ему станет немножечко легче. Но скажите, вы гарантируете, что это подключение даст ему шанс выздороветь? Встать на ноги? Когда-нибудь отключить его от этой машины? Я не хотел сделать его безмолвным заложником, глядящим нам в глаза, придатком этого аппарата, который жив только до тех пор, пока аппарат работает или пока не ослабеет сердце.
Никто нам таких гарантий не дал, хотя переживали мы сильно. Этот вопрос поставлен был перед Ларисой Алексеевной – женой отца и передо мной. Мы решили, что мы не можем смотреть ему в глаза, согласившись на это.