Возникли другие проблемы. Проблему организации похорон с нас как бы снимали, но с нами все-таки отчасти советовались, тем более что в завещании были сказаны две вещи по похоронам. Чтобы доступ к телу был открыт в Центральном Доме литераторов, чтобы, не дай бог, в Колонный зал его не вывезли, и устроить открытые поминки, т. е. накрыть стол в ЦДЛ, человек на 600, кто придет, тот придет: никого не звать и никому не отказывать.
Следующая проблема: естественно, похороны по первому разряду, будут нести на красных подушках все ордена. Где ордена? Вот ордена. А где Звезда Героя Социалистического Труда? Нет Звезды Героя. Надо искать… И нет ордена Красной Звезды. С орденом Красной Звезды оказалось просто: Марк сказал: «Если не найдем, я принесу свой. Ордена же не забирают, ордена остаются у семьи, поэтому я принесу, а потом заберу. А Звезду надо искать» Сутки искали и не нашли. И тогда мне было дано задание взять у кого-нибудь на поноску Звезду Героя Социалистического Труда.
В качестве «бронепоезда на запасном пути» участвовала моя мама – в общем, расскажу подробней. Моими любовью и уважением отец обязан моей матери, потому что мать, какие бы у нее ни были сложные с ним отношения, всегда считала, что у сына должен оставаться отец. И все проблемы отцовского характера в период военный и послевоенный каким-то образом мать спускала на тормозах. Мать была буфером, который принимал на себя мое ощущение неприятия, а заодно многое мне объяснял про отца и одновременно внушал мне по отношению к нему чувство благодарности и привязанности. Поэтому, когда отец мною заинтересовался, в мои уже лет пятнадцать, то ему, в общем, достался очень податливый человеческий материал, т. е. я не был в оппозиции к отцу, я не считал, что был им обижен, не считал, что был им обойден. Хотя все это в 15 лет было совсем не так просто. Но я всегда чувствовал себя сыном Симонова и без напряга сохранял эту фамилию.
В 1952 году мы с мамой жили на Зубовском бульваре, на этом месте сейчас стоит Счетная палата. Там был наш двухэтажный флигель, построенный когда-то дедом. Ну, не самим дедом, он был пайщиком кооператива, и одна квартира из четырех принадлежала ему. Когда деда выслали, – а он был нэпманом, и высылали его трижды, – то эту квартиру уплотнили. У мамы отобрали две комнаты, а одну оставили. Дом был построен из материалов, сворованных при строительстве большого соседнего дома, поэтому отделочные материалы были первоклассные, а несущие материалы были дерьмовые. Например, на втором этаже, где мы жили, здорово просела центральная балка. При этом не высыпалась ни одна паркетина, которыми был покрыт пол. Но просело настолько, что в нашей комнате, а у нас была большая комната, метров 26–28, разница уровней пола была в полметра. А в другой половине квартиры была разница в 70 сантиметров, т. е. к сортиру, например, в пьяном виде забраться мог не каждый.
Мы жили в этой комнате, и именно туда мать пригласила отца на разговор, когда собралась ехать в первый раз в Воркуту. В Воркуте, в лагере, сидела моя тетка, Софья Самойловна. И это то, что я помню. Когда она вызвала отца, была ночь, и отец приехал. Это был год 1952-й или даже 1953-й, отец был в расцвете. Это принципиально важно. Существует известное заблуждение, что, когда Симонов был на самых высоких постах, он был в самой блестящей литературной форме. Чистая неправда! Все вранье! Чем выше был его пост, тем хуже он в это время писал. Мало того, тем больше он писал не то. Это отдельный разговор, не хочу сейчас в него углубляться.
Мать вполне допускала, что поскольку она едет в лагерь, и, хотя она едет на свидание, у нее есть определенные шансы не вернуться, сразу или скоро… А не повидаться она уже больше не могла, душевно они не могли друг без друга.
Так и слышу вопрос: как это «не вернуться»? Ну, как-как: советская власть, повсеместное и всесильное НКВД. Сталин – в Кремле. Она едет повидаться с сестрой. Но, между прочим, официальных свиданий-то не было. Это надо было оказаться там, найти возможность и т. д.
Короче говоря, мать вызвала отца и считала, что я сплю. И я официально спал, но все слышал. Разговор был буквально следующий: «Если вдруг я не вернусь, то прошу, Костя, чтобы вы с Валей не забирали Алешку из семьи его бабушки. Сын должен остаться с бабушкой и с дедом, не переезжая никуда. Здесь у него семья. Здесь у него есть дом». Бабушка, дедушка – это родители мамы. И отец дал ей это обещание. Мать поехала, благополучно вернулась, и весь разговор забылся, но я его помню по сию пору. Почти дословно.
Мать, в общем, относилась к отцу снисходительно. Она его ценила, считала человеком чрезвычайно талантливым, но при этом совершенно сорвавшимся с колков в этот период времени. Есть тому документальные свидетельства, письма к сестре в лагерь, когда она рассказывает, как пытается привлечь отца к проблеме освобождения своей сестры и где она пишет: ты не представляешь себе, что Костя совершенно не похож на того Костю, которого мы с тобой знали когда-то. Он абсолютно литературный чиновник со всеми вытекающими отсюда последствиями. В нем почти ничего не осталось от Кости прежнего. Вот это то, чего она мне не говорила. Вот это то, от чего она меня упасала. Т. е. для меня отец сохранялся. Живущий отдельно, живущий в другой семье, живущий другими интересами, не имеющий серьезного времени на то, чтобы мною заниматься, но отец.
Почему я вспомнил о матери? Мать обратилась к своей подруге Мирэль Шагинян, которая попросила свою маму, Мариэтту Сергеевну, дать мне на два дня Звезду Героя Социалистического Труда. И как Мирэль поняла, Мариэтта Сергеевна сказала: «Пусть зайдет». Я зашел, благо она жила тоже на Аэропорте. Мирель – художница, большая приятельница моей мамы, ее партнерша по преферансу. Я пришел к старухе Шагинян, но за полчаса до моего прихода что-то ей взбрело в голову, и она встретила меня взволнованным криком: «Я не могу дать Вам этой медали, я должна для этого попросить разрешения у секретаря нашей партийной организации. Я сейчас буду писать это заявление».
Я сказал: «Мариэтта Сергеевна, не надо ничего писать. Ну, нет, так нет, о чем вы говорите?» Когда Мирэль выяснила, как меня подвела ее мама, она была очень огорчена и обратилась к другу своей семьи – Куприянову, который «Ку» из Кукрыниксов. Он сказал: «Конечно, о чем разговор». Я приехал к старику Куприянову и без всякой расписки взял эту медаль.
Говорят, что это плохая примета, но хуже того, что произошло, ничего не могло произойти. Когда мы вернулись с похорон, сели и посмотрели друг на друга уже более спокойными, не такими возбужденными глазами, мы вдруг поняли, что орденом Красной Звезды его наградили мы, что Красной Звезды у него никогда не было. Что просто в панике нам показалось. Так что мы его хоронили с чужим орденом… Этого никто кроме нас не заметил, естественно, и про Куприянова тоже никто не узнал. Но саму эпопею с этими наградами стоит упомянуть.
Похороны были в Центральном Доме литераторов. Вышел некролог, и 31 августа были объявлены похороны. Гражданская панихида. Вокруг гроба лежали эти ордена, потом их выносили на красных подушках, потом их упаковывали. Потом на Донском кладбище, где его сжигали, несли те же ордена, их положили, потом его сожгли, потом … и все это время мне приходилось следить, чтобы куприяновскую Звезду не национализировали.
А что до кремации, так наше атеистическое правительство не было еще так обременено православными ценностями, поэтому все прошло нормально. Единственное, в конце некролога было написано: «О дне захоронения праха на Новодевичьем кладбище будет сообщено особо». Вот так кончался некролог. Именно на Новодевичьем, тут нас никто не спрашивал, как говорится, это все определяли в ЦК.
Похороны. Центральный Дом литераторов, Лариса Алексеевна очень не хотела, чтобы были фотографии его мертвого. Она просила его друзей, фронтовых фотографов, не снимать. Из них один человек этого не выполнил. Это был Евгений Ананьевич Халдей. Первое, что мы увидели, когда выносили гроб из ЦДЛ – это снимающий Халдей. После этого с Халдеем мы поссорились раз и навсегда. Мы еще виделись, разговаривали, но с этого момента Халдей перестал быть другом дома.
Скажем, Яков Халип, который был не меньшим в этом смысле, а может быть, куда большим его товарищем, потому что на фронте отец с Халипом работал много чаще, явился без фотоаппарата вообще.
Из всех похорон я запомнил только абсолютно пергаментное Политбюро. Приехали дышащие на ладан, отстраненные, сухие, пергаментные люди с пергаментными лицами, которые пришли, стали у гроба, подошли к семье, вяло пожали руки. Это были Косыгин, Громыко, дальше не помню, потому что Брежнева не было, а все остальные были.
Абсолютно правильно отцом были придуманы поминки, со свободным входом, потому что мы бы наверняка кого-то забыли, а люди сами, кто хотел прийти, все имели возможность прийти. И не пришли лишние люди. Народу было много, хотя я не могу сказать… Ну, человек семьсот. Ресторан ЦДЛ, накрытые столы, кто хочет, тот приходит. Поэтому там встречались очень неожиданные персонажи. Какие-то бывшие его шоферы, которые пришли с ним попрощаться, бывшие горничные, которые ушли работать в какие-то другие места, и которые к тому времени, в большинстве своем, были живы. Какие-то невероятные люди всплывали на этих поминках, но я, естественно, помню очень мало, потому что напряжение к поминкам спало, усталость выросла, и я помню только смешной эпизод с Сурковым.
Неприятная черта таких мероприятий, что все продолжают тебя считать мальчиком. В день смерти отца ты еще мальчик, ты еще из-под него не вырос. «Мы еще помним тебя, когда ты ходил под стол пешком», – поэтому можно говорить тебе любые глупости и ты должен все это слушать. И вдруг кто-то берет меня за локоток: «Идем, я тебя познакомлю с Сурковым». И повели меня знакомить с Сурковым, хотя я с Сурковым был хорошо знаком.
Надо сказать, что дружеские отношения с Сурковым прекратились у отца в конце 1950-х годов, когда Сурков просто предал отца. Были напечатаны в журнале «Москва» две повести «Пантелеев» и «Левашов».