В этом хароновском воспоминании есть один мотив, очень характерный и для сонетов дю Вентре, – этакое молодое пижонство, желание блеснуть поэтической цитатой, латинским изречением, французским «мо».
Только цитировать Дюма и Мериме и блистать изречениями приходилось в «Свободном» исключительно по памяти – литературных справочников или латинских словарей в заводе-лагере не было предусмотрено. Если б у нас с вами был такой культурный запас, мы, может, тоже бы не удержались – похвастались.
«Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее, – сказал в своей нобелевской лекции Иосиф Бродский, чей личный опыт в иных исторических обстоятельствах сходен с хароновским, и добавил: – …свободнее – хотя, возможно, и несчастливее».
У авторов дю Вентре их эстетический опыт обогащен еще и лагерным. Харон был арестован, напоминаю, 1 сентября 1937 года. Обстоятельства ареста Юры Вейнерта (двумя годами раньше) заслуживают того, чтобы о них рассказать.
Молодой человек влюбился в девушку, отношения их были возвышенны и несколько литературны, потом она познакомила его со своей подругой, и тут произошло то, чему наилучшее описание мы находим у М. А. Булгакова: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих». Подругу звали Люсей – это имя войдет потом во многие сонеты Вентре, только там она будет именоваться маркизой Л. Молодой человек, уже имевший к тому времени две ссылки за плечами, отличался тем не менее романтической порядочностью, которая оказалась свойственна и двум подругам, составившим остальные вершины любовного треугольника, тем более напряженного, что подруги жили в одном городе, а юноша – в другом.
Все друг другу во всем признались, благородное желание сохранить дружбу и свойственная юности того поколения страсть к самопожертвованию породили общую для троих душевную смуту. А в результате – объяснение подруг и совместная телеграмма предмету их самоотреченной любви: «Мы свободны, будь свободен и ты».
Вот за эту телеграмму его и арестовали.
Вообще, как вы уже, видимо, заметили, слово «свобода» и его производные витают над этой историей, как призрак судьбы и как парадокс времени. Так и хочется вспомнить дю Вентре:
Пять чувств оставил миру Аристотель.
Прощупал мир я вдоль и поперек
И чувства все порастрепал в лохмотья —
Свободы отыскать нигде не мог.
Пять чувств всю жизнь кормил я до отвала,
Шестое чувство – вечно голодало.
Немногие события в жизни Гийома дю Вентре уподоблены обстоятельствам жизни его авторов. Заключение в Бастилию, изгнание из Франции – вот, пожалуй, и все. Зато в зеркале характера дю Вентре отражаются их черты: и молодость, и бесшабашный атеизм, ироничность, задиристый, не признающий запретов юмор, неприхотливость в житейских обстоятельствах и даже уверенность в незаурядности своего предназначения. Пусть не так отчетливо и резко, но отразился в сонетах и разнобой их чувств (ведь писался дю Вентре не один год): грусть и жажда мщения, тоска несвободы и жар схватки со злом, моление о справедливости, страх перед беспамятством близких, счастье полученного письма, горечь измены… Чувства сосуществовали, влияя на жизнь авторов, – овеществленные в стихах и собранные в тетради, они становились биографией героя. Только не стоит воспринимать сходство их чувств и биографий слишком буквально. Очень соблазнительно в строках: «дрожи, тиран, перед моим пером» или: «но я тобой, король-мясник, не побежден» – и еще в десятках подобных строчек вычитать их ненависть к Сталину или, на худой конец, к Ежову с Берией. А, по-моему, не стоит им навязывать нашу сегодняшнюю «мудрость». Свобода и тирания – вечное противоречие, вечная боль человеческой души и, следовательно, – вечная тема. «Стихи заводятся от сырости, от голода и от войны и не заводятся от сытости, и не выносят тишины» – это определение Слуцкого куда точнее разъясняет, откуда они брались – сонеты дю Вентре со всеми их эскападами, драмами, любовью и враждой.
Еще одна забавная деталь: готовя к изданию на инженерных синьках первые 40 сонетов, уже переписанных каллиграфическим почерком Вейнерта на специально вынесенных из заводского КБ, где они к тому времени работали, восковках и кальках, авторы остановились перед необходимостью снабдить свое издание портретом героя. Тогда они взяли Юрину фотографию, недрогнувшей рукой пририсовали ему усы и мушкетерскую эспаньолку и – в бой… Мы потом в книге этот портрет использовали: слева – Харон, справа – Вейнерт, а посередине – Гийом дю Вентре – сходство с родителями весьма очевидное.
В конце 1947 года, отсидев свои сроки, Харон и Вейнерт уехали из «Свободного», увозя четыре экземпляра книжки дю Вентре с готовыми 40 сонетами. Нельзя сказать, что они чувствовали себя свободными как ветер, так как жить в Москве, Ленинграде и еще 11 городах им не разрешалось. Проведя контрабандой несколько дней в Москве, они разъехались. Вейнерт устроился в Калинине на вагоностроительном, Харон отправился в Свердловск – на киностудию. И если бы судьба недвусмысленно не на помнила им о себе, то вторая биография дю Вентре могла бы на этом оборваться: продолжать писать сонеты, находясь на воле, со всеми ее проблемами и соблазнами… Впрочем, как сказал поэт, «что ж гаданье, спиритизма вроде…» Гадать нет надобности, судьба в обличии определенного ведомства, как я уже сказал, призвала их снова, не подвергнув даже годичному испытанию свободой.
Теперь их ждал уже не лагерь, а бессрочная ссылка. У Харона – в местечке Абан, в Зауралье, у Вейнерта – на шахте в каких-нибудь 400 километрах. В 400 непреодолимых километрах.
Сонеты рождались порознь и совершенствовались в письмах. А жизнь авторов, теперь, увы, не скрепленная единством места, шла разными руслами. Харон работал счетоводом, преподавал в школе, вел автотракторный кружок и даже ставил спектакли в самодеятельности. Спектакли имели успех на областных смотрах, правда, постановщика туда не выпускали. Харона спасали работа и легкомыслие. У Юры была только работа. И тоненькая ниточка писем не выдержала.
Никто так до конца и не узнал, был ли это несчастный случай или самоубийство. Юру нашли в шахте мертвым. Ботинки его почему-то стояли отдельно. Это был 1951 год. До 400-летия со дня рождения дю Вентре оставалось всего два года.
Пожалуй, именно в эти два года стало расти число читателей дю Вентре и его сонетов. Через мою маму, через Григория Львовича Рошаля и Веру Павловну Строеву – известных кинорежиссеров, единственных друзей, с кем Харон поддерживал переписку (мама его умерла еще до войны), через мать и друзей Юры Вейнерта эти стихи – воистину пути поэзии, как пути Господни, неисповедимы – попадали в новые руки, в новые места. Ну, например, на Воркуту, в лагпункт «Кирпичный завод», где их читали женщины, собравшись после работы «на общих». Там их впервые услышала и будущая жена Якова Евгеньевича – Стелла Корытная, в просторечии Света. Когда спустя несколько лет они познакомятся у нас с мамой в доме, Якову не придется тратить своих мужских чар: окажется, что Гийом дю Вентре уже проложил тропинку к ее сердцу.
Харон вернулся в 1954-м. Жил он у нас на Зубовской, и главное, чем был первое время занят, – перепечатывал на машинке, до делывал, шлифовал сто сонетов Гийома дю Вентре. Это был его долг перед памятью Юры. Поразительно все-таки сосуществовали в нем легкомыслие и основательность. Он не разогнулся, пока не собрал в томик форматом в полмашинописного листа все сто сонетов. И пока не скрепил их только появившимися тогда блокнотными пружинками, для чего собственноручно и многократно проколол верх и низ лево го обреза каждой им перепечатанной страницы. Это было второе издание сонетов дю Вентре и первое полное собрание его сочинений. И только потом пошел получать бумаги по реабилитации.
Но мне бы не хотелось, чтобы создалось впечатление, что, собрав в книжку сонеты дю Вентре, Харон закончил главное дело своей и Юриной жизни. Нет и еще раз нет. Дю Вентре был в их жизни эпизодом, важным, многое в ней проявившим, но эпизодом – и ничем иным.
А впереди у Харона было еще 18 лет свободы, с женитьбой и рождением сына, с поездками в Италию и Германию, с заседаниями конгрессов и кафедр, а главное, 18 лет кино – любимой работы, оторвать от которой его мог только полученный в лагере туберкулез. И как лагерю мы обязаны появлением на свет Гийома дю Вент ре, так первому серьезному приступу чахотки – комментарием к Гийому, который мы все заставляли его писать, несмотря на его стоическое сопротивление. И все-таки не наши подталкивания и понукания, а физическая невозможность более рационально употребить время болезни подвигнула Харона на это дело.
Но ни сонеты, ни появившийся, наконец, в 1965 году комментарий, которые мы усиленно популяризировали среди друзей и знакомых, издателя найти уже не смогли – время застоя задраивало люки один за другим. Быть реабилитированным было можно, но упоминать об этом следовало только в анкетах.
Даже сейчас мне трудно поверить, насколько мало это значило для самого Якова Евгеньевича. Стоило врачам ослабить хватку или просто потерять бдительность, он летел на свою любимую Потылиху и там в павильоне, в аппаратной, в ателье озвучания или перезаписи преспокойно забывал о валяющейся в столе рукописи. Там, на студии, в полную меру проявлялся далеко не легкий его характер. Посудите сами, каково работать с человеком, который непреклонно подходит к будущей картине с мерками высших шедевров звуковой киноклассики. И этими мерками меряет не только замысел, но и каждую воплощающую его деталь, будь то звучание шестой скрипки в оркестре или скрип тележного колеса.
Эта его абсолютная неспособность к самой невинной халтуре иногда порождала шедевры, но значительно чаще – в нашем поточном производстве – приносила конфликты. Среди шедевров есть и «Дневные звезды» Игоря Таланкина, фильм, где снимался эпизод убийства царевича Димитрия в Угличе, – так что я ни на йоту не отступил от истины, сказав вначале, что Харон при этом событии присутствовал. Есть даже фотография, где он стоит над трупом царевича и держит в руках не то пузырь, не то какой-то иной сосуд с кинокровью.