Одессу Ткачев любил нежно и преданно, горевал, когда чувствовал, что город его детства сдает позиции, теряет лицо.
Когда в 1971 году я должен был впервые поехать в Одессу – снимать фильм об Утесове, Марик, открыв записную книжку, подробно продиктовал мне все адреса достопримечательностей, сохранившихся в одесских дворах, которые что-то говорили бы об утесовской Одессе: колодцы, ворота, балконы, старые деревья, решетки, эти исторические раритеты оказались намеренно продиктованы в такой последовательности, чтобы мы, не знающие Одессы, раз восемь проехали от одного к другому через центр города и начали в нем отчасти ориентироваться.
Но пора вернуться к роману Хонга и предисловию Туана. Лукавый все время ускользал. На встрече в журнале «Юность», где он почему-то оказался без Ткачева, мы объяснялись с ним знаками и рисунками. Потом долго приходила от Туана мне адресованная бутылка самогона, с изображавшим меня повешенным бородатым чуваком, от руки нарисованным на этикетке. Однажды я вынужден был изгнать из номера Туана в гостинице «Пекин» друга нашего Эмиля Абрамовича Левина – актера соседнего с «Пекином» театра «Современник», поскольку никак нельзя писать предисловие, выпивая и взаимодействуя на уровне улыбок и касаний, а те сто слов, которые Эмиль знал по-французски, будучи выпускником Щукинского училища при Вахтанговском театре, помогали ему скорее как аксессуары, а не как обозначения смыслов. Словом, над Туаном надо было учинить насилие, но Ткачев решительно отказывался в этом помогать. Понимал, что нужно, более того, заинтересован был как переводчик романа, но… не мог, это выходило за рамки их взаимных ритуалов.
Только сейчас пришло понимание, что в иных ситуациях я со всей этой окололитературной жизнью становился еще одной лошадкой из конюшни мариковых баек, мне не хватало одесского лоска, но Ткачев как-то справился. Я ведь часто смеялся и над его рассказами… обо мне самом. Так вот, воспроизвожу это моими жалкими словами и усилиями памяти.
ЦДЛ. Прощальный обед (или ужин), который мой отец устраивает в честь Туана. Заняты два столика, но не сдвинуты, а так, на расстоянии. За одним сидят отец, Ткачев, Арканов, еще кто-то из вьетнамцев, а за другим, с блокнотом и ручкой Нгуен Туан – он заканчивает предисловие. Туан кипятится и в виде пара пускает со своего столика всякие замечания вроде того, что он издавался в Париже, что его уважали в издательстве «Галлимар», но нигде с ним не обращались как с литературным рабом. Тем не менее сидит он отдельно и… дописывает, не делая попыток выйти из-за стола и присоединиться к гуляющей под ткачевский перевод компании.
Ткачев слегка шокирован таким демонстративным насилием над классиком, но в то же время необычность ситуации его тайно радует, и он между делом переводит еще и реплики, которыми по ходу дела мы перебрасываемся с Туаном. А все его демонстративные потуги прервать этот процесс я пресекаю, нахально, но резонно обвиняя его в попустительстве, результатом коего и служит сложившаяся ситуация. Так продолжается минут сорок, Туан кончает предисловие и торжественно перемещается за наш стол. Он демонстративно разгневан, но горд собой и доволен тем, что закончил наконец эту статью.
Последний раз живым я видел Марианна за несколько часов до смерти. Из живота откачали жидкость, он был в сознании, и мы около часа разговаривали. Так вот – чуть не половину времени темой нашего последнего разговора был Нгуен Туан, и мы оба (притворно по отношению друг к другу и искренне в отношении несбывшейся нашей мечты) безумно жалели, что, когда наконец мы вместе поедем во Вьетнам, без этого человека он окажется вполовину пуст.
Должно же ему было когда-нибудь повезти! Третий по счету его брак оказался не просто удачей. Инна была его счастливый билет. Она, как лиана, обвила ствол его жизни, укрепляя и украшая эту жизнь, а в конце и продлив ее на несколько лет, причем эти нежные, лишенные демонстративности объятия питались своими корнями, не посягая, а заботливо подталкивая его литературные труды и заработки.
Ткачев в семье должен был доминировать. И если первая жена не могла его по-настоящему оценить, а вторая – не хотела с этим мириться, то Инне это было совсем не в тягость. Она была женщина пластичная, и при этом прочно стояла на своих ногах, а потому легко приспособилась к манере Марианна словесно прессинговать близких по всему полю, практически этот прессинг пропуская мимо ушей. Она была ему ровня, и ее совсем не угнетало, что для окружающих (в их домашнем театре) она была персонажем второго плана, оттенявшим фигуру главного семейного героя – с его байками, специфической манерой общаться, постоянством занятий и друзей. За много-много семейных праздников я буквально раз или два видел в их двух домах ее друзей, ее родственников, хотя она с ними общалась и Марик был к ним снисходителен и не агрессивен.
С каждой из его трех жен связано было отдельное жизненное пространство. На долю первой – медсестры по роду занятий – неуют съемных комнат. Когда Ткачев определился, когда ему наконец дали квартиру в писательском доме на Малой Грузинской, Ира как-то сразу исчезла из его жизни, по-моему, не оставив по себе сколько-нибудь сильных воспоминаний. Она была подруга типа парижских белошвеек или модисток, верная в бедности и исчезающая при выходе героя из тени. Никакой связи с делом ткачевской жизни, с литературой ни тамошней, ни тутошней она не имела, да и не рвалась иметь. Я ее больше никогда не видел, но слышал от Марика, что она вышла замуж и уехала куда-то в Венгрию.
Вторая жена появилась в новой крохотной двухкомнатной квартире и довольно быстро заполнила все ее жизненное пространство. Была она очень молодая, дебелая, с восточным разрезом глаз и в той своей молодости ослепительно красивая. Она была очарована блеском окружившего ее мира – именами Мариковых друзей, шикарным уютом цэдээловского ресторана, приезжавшими иностранными писателями, и ей, естественно, показалось, что это и есть ее новая жизнь. А оказалось, что за этим блеском – Мариковы ежедневные часы за рабочим столом, изнурительные командировки, что ЦДЛ – это не только шик дубовых панелей, но и место работы и т. д. Оказалось, что Ткачев никак не жаждет превратиться в оправу для обретенного им бриллианта, тем более что, кроме молодости и прелестности, других блестящих граней у нее было не так много. Кроме того, у нее оказалась мама, которая точно знала, кто, как и что должен делать для пущей прелести ее чада.
Словом, семейная жизнь не складывалась, начались конфликты, перераставшие в скандалы, а в Ткачеве (если помните, я определил его как странную смесь бабелевского босяка и английского джентльмена) в этих разборках иногда сквозь сдержанность джентльмена проступала далекая от рафинированности ярость босяка, особенно когда речь шла о теще. Аппетиты семейства были Ткачеву не по нраву, не по карману, не по душе и не по образу жизни. При этом переживал Марик жутко, долго пытался всю вину перекладывать на вмешательство тещи, и даже рождение долгожданного сына Сашки уже не могло склеить растрескивающийся кувшин семейной жизни.
Через много лет на свадьбе Ткачева-младшего я увидел величественную гранд-даму, его мать, в которую перевоплотилась эта очаровательная когда-то барышня.
Потом был развод, Ткачев ушел с Малой Грузинской, ушел, по сути, в никуда, но его в этом доме так никогда и не простили. Ни его бывшая жена, ни – что куда сильнее его ранило – его горячо любимый сын. В отношении к нему Саши всегда присутствовала какая-то тень недоданного. Тем не менее как-то эти отношения наладились. Ткачев следил за успехами сына, старался им способствовать, выводил и вывозил его в свет, дружил его со своими друзьями, возил к Калине в Америку, устраивал на телевидение, словом, не просто исполнял отцовский долг, а вкладывал в сына то, что мог, но шрам так и не зарубцевался. На похороны Марика Саша не пришел. И у меня есть отвратительная догадка, что это случилось не столько по причине прошлых ткачевский прегрешений, реальных или надуманных – не важно, а по причине очевидной бесперспективности: папа ушел и сделать для сына уже ничего не сможет.
Инна – третья ткачевская жена – была не ангел, но ангелом-хранителем Ткачева стала безусловно и однозначно. Их дом был ее домом, но царствовал в нем Марианн Николаевич. Инна была известным в Москве акушером-гинекологом, принимала всех наших детей и даже внуков, к ней обращались многие знаменитости от Березовского до Борового, и она «рожала» им их ненаглядных чад. И так же естественно принимала любовь и благодарность бесчисленных ее клиентов, ибо голова у нее была светлая, руки замечательные, а ее участие в решении демографических проблем Родины было главным делом жизни: в любую минуту она готова была мчаться в свою клинику спасать, помогать, утешать, а главное – способствовать появлению на свет здоровых и желанных детей.
И эту святую сферу ее деятельности она охраняла, ради нее могла многим пожертвовать, и Марианн уважал и втайне восхищался этой стороной ее жизни, хотя жертвовать ей зачастую приходилось и его интересами, и его удобствами. В этой «стороне» была недоступная всем нам, простым смертным, волшебная тайна рождения новой жизни, и эту тайну мы могли и постичь, и оценить только через ее рассказы: новомодные штуки вроде присутствия отцов при родах Инна не одобряла и чужих туда, где она совершала свое таинство, не допускала. В согласии с профессией, Инна была женщина практичная, но прятала эту практичность в некую наружную беспомощность и недотепистость, тем самым давая Марику еще и дополнительную возможность играть по отношению к ней роль покровительственную и слегка насмешливую.
Вытащив Ткачева с того света, она не просто поддерживала в нем оптимизм, она подарила ему три года жизни, в которой он чувствовал себя полноценным и самодостаточным, хотя вместо желудка, вырезанного вместе с раком, хирурги сшили ему заменитель из подсобного материала кишок. Он и ел, и пил, что хотел и сколько хотел. Мог выходить в свет и принимать друзей дома, мог даже ездить в недальние путешествия. Единственное, чего он уже не мог, – это получать от этого то ж