Частная коллекция — страница 60 из 89

Скажем, в книжке о моем отце, изданной вскоре после его кончины, оказалось много нужников тех, кого неловко было не попросить поделиться воспоминаниями. Никто не обратился с таким предложением ни к первой, ни ко второй женам, ни к дочери его третьей жены. А это было бы интересно.

Так вот Горелик оказался идеальным составителем: он знал всю биографию друга с ее взлетами и падениями, романами и легкими флиртами. И книжка получилась замечательно сбалансированная, но очень толстая – больше 600 страниц. Мне довелось помогать Петру Захаровичу: доставать деньги на ее издание и, слава Богу, все у нас получилось. Написав свои воспоминания о Слуцком, Горелик раздухарился и вместе с ленинградским критиком Никитой Елисеевым написал биографическую книгу о Слуцком, куда уже вложил весь опыт, всю сердечную память и трепетную дружбу, которые пронес через всю жизнь. Было ему уже хорошо за восемьдесят, и удалось найти для этой книжки издателя. И она вышла и стоит на книжной полке, пусть у немногих, но уж у истинных болельщиков Слуцкого и его поэтического наследия.

Память о Слуцком сильна во мне, и во имя этой памяти я иногда совершаю поступки достаточно легкомысленные в моем возрасте. На журналистском фестивале «Вся Россия», который ежегодно проходит в Дагомысе я прочел целую программу из Слуцкого, рассказывал истории некоторых стихов и читал их. Выступаю на вечерах памяти Слуцкого и с удовольствием обнаруживаю, что с тем запасом Слуцкого «наизусть», что есть у меня, я ни с кем не пересекаюсь, никому не перехожу дорогу. И еще, что приятно, на этих вечерах появились люди много моложе меня, которым Слуцкий не менее моего дорог, а есть уже и такие, кто помнит его стихов больше, чем я. Значит, память о Борисе Абрамовиче живет и будет жить. И кто-то продолжает разбирать безумные завалы черновиков Слуцкого. И есть, есть шанс…

Впрочем, об этом я, кажется, уже написал.


ДАВИД САМОЙЛОВ

Чем отличается поэт от непоэта? Если отбросить технические подробности стихосложения, а взять чисто житейский аспект, то можно принять такую, например, формулу: соблазняя знакомых и малознакомых девушек, поэт читает свои стихи, а непоэт – чужие. Кстати, непоэт бывает иногда удачливей – у него больший выбор.

Хотя Давид Самойлович Самойлов был порядочно старше меня, в литературу мы пришли почти одновременно, только он стал писателем, а я непоэтом, а точнее – читателем. Не знаю, как другие, пришедшие позже или раньше, а те, кто пришел с нами в одно время, наверняка помнят первое опубликованное стихотворение Самойлова:

Стройный мост из железа ажурного,

Застекленный осколками неба лазурного,

Попробуй – вынь его

Из неба синего,

Станет голо и пусто

Это и есть искусство.

Ну вот, а теперь этот мост из синего неба жизнь вынула. Впрочем, наверное, надо сказать: смерть вынула. Самойлова нет. Ушел. И хотя он никогда и никак не похож на ажурный мост, но стало и голо и пусто.

А все-таки, как и 30 лет назад, мы непоэты-шестидесятники, стараясь вскружить девушкам голову, что в нашем теперешнем возрасте стало куда труднее, читаем им стихи Самойлова. И знаете, до сих пор помогает.

В 1960 году я был внештатным корреспондентом газеты «Московский комсомолец». Однажды я притащил в редакцию рецензию на только что вышедшую книгу стихов. Заведующий отделом литературы и искусства Анатолий Гладилин, уж не помню почему, но отослал меня к главному редактору решать: печатать – не печатать. Главный строго спросил: «Поэт молодой?» Я, не кривя душой, ответил: «Первая книжка». – Но поэт молодой? – Ну, первая же книжка. Главные редактора газет и в те времена стихов читали немного, поэтому фамилия Самойлов ничего ему не говорила, и знать, что автору первой, маленькой книжки стихов 39 лет – он не мог. Он поверил мне на слово и рецензию напечатал. Я не стал перечитывать эту рецензию. Боюсь, я немного нашел бы в ней поводов для гордости. А вот самому факту ее появления я обязан тем, что на полке у меня стоит подаренная книжка «Ближние страны», с надписью «первому критику» и, что ни говори, но библиография «о Самойлове» должна будет начаться с этой самой рецензии, какой бы простодушно-восторженной она ни была. Зато стихи из этой книжки я помню наизусть почти все. Там ведь впервые напечатаны «Стихи про царя Ивана», «Элегия», «Цирк», «Золушка» и многое другое, что потом войдет в любое избранное. А рецензий я больше не писал никогда, честное слово.

Все ли помнят девятый вал счастья по поводу выхода «Тарусских страниц»? Этот поразительный пегасоверблюд тогда всем казался чудом смелости и красоты. Начинавшийся словами: «величавая картина построения коммунизма, открытая перед человечеством в новой Программе КПСС…», он включал в себя первую прозу Окуджавы и лучшую прозу Балтера, прозу Владимира Максимова и Юрия Казакова (да какую!!!), стихи Цветаевой и Заболоцкого, Слуцкого и Корнилова, Коржавина и Штейнберга, Винокурова и Самойлова, а перемежались они «очерками наших дней», прикрывавшими вполне не местную тематику основного корпуса книги. Но ведь писал это «прикрытие» тоже не кто-нибудь. Писали Паустовский и Вигдорова, писала Н. Яковлева, в псевдониме которой была укрыта по-прежнему непечатная фамилия Надежды Яковлевны Мандельштам. Там, в «Тарусских страницах», Самойлов напечатал мою любимую «Чайную», где по требованию цензоров в присказке: «Лишь один мужичок закурил табачок. И молчок» заменил подозрительного «мужичка» на вполне цензурно уместного «старичка», не несущего аллюзии по поводу умонастроений колхозного крестьянства. Мне приходилось потом читать эту поэму в присутствии самого Самойлова. «Ты хорошо читаешь, Лешка, – говорил он, – почти так же хорошо, как я сам».

Среди самойловской подборки есть в «Тарусских страницах» и стихи «Сорок лет. Жизнь прошла за второй перевал», которые дали название его следующей книжке.

«Второй перевал» открывается «Сороковыми – роковыми» – стихами, ставшими на много лет «фирменным» знаком Самойлова, как, скажем, «Лошади в океане» – Слуцкого. Самойлов стал знаменитым. В подаренной нам с матерью книжке на странице 59 вписана рукой Давида Самойлова последняя строфа стихотворения «Рембо в Париже»:

«Это странное стихотворение

Посвящается нам с тобою.

Мы с тобой в чудеса не верим,

Оттого их у нас не бывает».

Книжка выходила в 1963-м, и если не верить в чудеса было еще как-то по-марксистски и можно, то «чудес у нас не бывает» – никак не укладывалось в контекст создания совнархозов и выращивания кукурузы. Но я не о том. Кончается книжка сценами из пьесы в стихах «Сухое пламя» о судьбе Александра Меньшикова – сподвижника Петра I. Самойлов был прирожденный драматический писатель с феноменальным чувством истории. Он ее чувствовал и как характер и как слово, его поэзия полна стихов на два голоса. Но первый драматический опыт сочинялся в Переделкинском Доме творчества, где в коттедже жили Авенир Зак с Исаем Кузнецовым, которые были тогда авторитетами драматическими, Лев Адольфович Озеров, коий всегда был авторитетом поэтическим, я – который никаким авторитетом не был и поэтому числился главным слушателем и какая-то пожилая литературная дама в шестой комнате, которая к рассказу не имеет отношения и упомянута только ради точности описания.

В порядке тренировки своих драматических способностей именно там и тогда Давид Самойлович при нашем посильном участии, хотя игра и считалась общей, сочинил коммунальную квартиру, в которой проживало несколько замечательных персонажей. Вперемешку с «Сухим пламенем» он ежедневно импровизировал очередной рассказ одного из жителей этой коммуналки.

Любимцем Самойлова был персонаж, имевший розовую справочку, что он умственно неполноценный, и голубую – что он неполноценный физически. Жил этот Моня в шестиметровой комнате, где одна стена была обклеена газетой «Правда», другая – «Правдой Комсомольской», третья «Правдой Московской», а четвертая – уже не помню чем, был он неисправимым оптимистом, не выговаривал 16 букв и желал всем добра, отчего и попадал регулярно в любой «просак», вплоть до больничной койки.

Другой жилец был пенсионер, который по любому поводу говорил: «Воруют! Тут крошку, там крошку. А получаются – мильоны!» – и это от сигарет до стихов. Эта присказка использовалась кем-нибудь из нас ежедневно, особенно в столовой. Теперь она используется всей державой, а тогда этот тип казался нам раритетом. Поскольку дама из шестой комнаты в игре участия не принимала, то и в коммуналке жили только холостяки. Третий был слесарь Вася, работавший в Большом театре и замечательно, голосом Самойлова, пересказывавший идущие там оперы. Помню из «Евгения Онегина»: «У Женьки с войны наган остался, он его и жахнул. Прошло десять лет, Женька с тюряги вернулся, а Танька-то – за генералом, понял?»

И параллельно с этим двигалось «Сухое пламя». И мы с Заком и Кузнецовым слушали ежедневно рождавшиеся новые сцены и монологи. Слушатели нужны были Самойлову не для оценки, он не выносил это на наш суд, он делился распиравшим его упоением от своего поэтического всесилья, игры мускулов, он был влюблен в эту работу и подобно своему божественному собрату и образцу готов был вскричать «Ай да Дезик, ай да сукин сын!», но не делал этого, ибо, не отличаясь смиренностью самооценок, обладал безукоризненным вкусом на такие вещи. Может, поэтому его стихи о Пушкине из самых безупречных в русской поэзии по чувству дистанции.

Не хочу, чтобы создалась иллюзия, что Самойлов дружил именно со мной. Дружил он на самом деле с моей мамой, Евгенией Самойловной Ласкиной, которой посвящено одно из лучших его стихотворений – «Память». Есть пленка поздравления-капустника к маминому пятидесятилетию, где Самойлов их читает. Перед тем, как прочесть стихи он говорит так: «Я мог бы сказать Вам нечто ироническое, ибо ирония присуща мне, я мог бы сказать Вам нечто поэтическое, ибо поэзия привычна мне, но я просто прочту Вам эти стихи, они будут напечатаны