Частная коллекция — страница 61 из 89

с посвящением Вам».

Много лет спустя я делал фильм о великой балерине. Я хотел подарить фильму эти удивительно созвучные с ним стихи, но дама, которая была сценаристкой фильма, отвергла мое предложение. «Это стихи не ее ранга», – сказала она и включила в закадровый текст письма Алексея Толстого и провинциальной поклонницы. Какое счастье, что временами подлежит пересмотру и табель о рангах.

Несколько лет назад я стоял возле гроба Давида Самойловича на сцене Дома литераторов, глядя на стоящего в карауле напротив меня Валю Никулина, лицо которого было бы похоже на трагическую маску, если б по нему не текли редкие слезы, стоял и прощался со своей молодостью. Самойлов был мудр и изощрен, он был совершенен в своем мастерстве, что обычно не присуще молодости, я всю жизнь прожил с его стихами, и буду жить с ними до старости и смерти и все-таки, все-таки он был, есть и останется поэтом моей молодости, потому что в каждом, самом грустном его стихотворении я слышу восторг жить.

«И жалко всех и вся. И жало

Закушенного полушалка,

Когда одна, вдоль дюн, бегом

Душа – несчастная гречанка,

А перед ней взлетает чайка,

И больше ничего кругом».

2007–2010

Я – разныйЕвгений Евтушенко

И если я умру на этом свете,

То я умру от счастья, что живу.

Е. А. Евтушенко

Русский писатель.

Раздавлен

Русскими танками в Праге.

Е. А. Евтушенко

За 55 лет знакомства я так и не смог определиться в простейших понятиях: кто я ему, кто он мне, как писать о нем – чинно, с именем и отчеством, или коротко, на «ты», как звал его всю жизнь, что в наших совместных историях публично, а что интимно, поскольку и сам он этого не знает, а, читая его автобиографическую прозу, наталкиваешься на такие интимные подробности, что диву даешься, тем более что многие из них – плод поэтической фантазии – не более того. Самую точную характеристику он дал себе сам на заре его поэтической славы. Он и в самом деле «разный, натруженный и праздный, он целе- и нецелесообразный, он весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый» – и так далее… во все тяжкие. Тогда казалось, что это – гимн поколения, со временем стало ясно, что это выдающаяся по точности автохарактеристика.

Буквально к каждому из этих и продолжающих стихотворение метафор и эпитетов я могу привести примеры, свидетелем или участником которых я был, подтверждающие его неизбывную противоречивость. Даже размышляя над названием этой главки, я вдруг понял, что и здесь существует та же неопределенность, как ее назвать:

«Женя» – никак нельзя, так зовут и мою мать, и моего сына;

«Евгений Александрович» – во-первых, я его так называл, только когда стремился его обличить или подчеркнуть дистанцию, да и мало ли Евгениев Александровичей – хоть тот же энтэвэшный Киселев.

Заочно мы его называли кто Евтух, а кто Евтух – тут вам и хорей, и ямб, и стальной зрачок петушиного, стремительно-блудливого глаза, но – фамильярно.

Так что, хоть заметки и сугубо личные и не претендуют быть ни критическим эссе, ни памятником, назову его по фамилии, как в энциклопедии – «Евтушенко», а уж там как получится.

* * *

…Я так хочу, чтоб все перемежалось…

Когда-то мы с Евтушенко довольно тесно дружили, а познакомились в середине пятидесятых, когда он зачем-то выбрал в наперсники юного, влюбленного в стихи школьника из интеллигентной семьи. Имело ли тогда для него значение, что я – Симонов? Думаю, имело, но не определяющее. У него тогда только что вышла вторая книжка «Третий март». Осенью 55-го он впервые повел меня в главный вертеп тогдашнего разврата – в коктейль-холл на улице Горького. Я все его будущие стихи про Беллу Ахмадуллину слышал еще в романтических вздохах прозы: «Первокурсница! Яблоко! Челка! Чудо!!!»

Правда, продолжалось это недолго. В 1956-м, в августе, когда я уехал в Якутию, в экспедицию, еще ощущение сердечности сохранялось, получал там, в районе ледника Суантар-Хаята, Женины ненапечатанные стихи, верстку поэмы «Зима», получил через маму несколько писем поддержки, а когда вернулся в 58-м, Евтушенко был уже знаменитым поэтом. За это время вышла его третья книжка «Шоссе Энтузиастов», с которой и началась его вселенская слава. В нем стало намного больше Евтушенко публичного и намного реже проглядывал сквозь облака успеха лик Жени частного, которого я знал раньше. А записаться на новенького в бешено растущий круг его друзей-поклонников мне уже не позволяла гордость прошлой дружбы без поклонения. Потом чего только не было. Я был знаком с его женами, с одной дружу и по сию пору, мы были молодыми отцами, обмениваясь бытовыми подробностями роста наших тесно общавшихся тогда, в детстве, ровесников-сыновей. Он дружил с моей мамой и даже создал легенду об их несостоявшемся романе, о чем и написал стихи, но мы никогда не входили в ближний круг друг друга, хотя круги эти регулярно пересекались и в них фигурировали одни и те же имена. Иногда он был мне близок до дрожи, но – через стихи, а не через личные встречи. В общем, он был для меня чем-то вроде беспутного непредсказуемого старшего родича, чья верность идеалам юности совершенно не сопровождается признаками взросления.

* * *

…Мне нравится в лицо врагам смеяться.

Недавно в «ЕГ» – еврейской еженедельной газете увидел большую публикацию Евтушенко о том, как написан и прочитан впервые был «Бабий Яр». Насчет чтения спорить не буду, скорее всего, так и было: прочел с пылу с жару, не дав отлежаться, там же в Киеве, где оно и родилось, и написалось. У меня, правда, есть фотография, на обороте которой надпись: «Е. А. впервые читает “Бабий Яр” в Политехническом». Многофигурная фотография: Женя на кафедре, видна значительная часть зрительного зала, в котором можно различить Берни Котена, мою маму, меня, в другом углу и ряду – Васю Аксенова – хорошая фотография, особенно для органов: все свидетели легко различимы. Но я готов согласиться: допускаю, что первое чтение было в Киеве, а первое чтение в Москве было здесь, в Политехническом. Зато, что касается написания, то уж тут – извини, Женя, – заполнять банальностями лагуны в собственной памяти, ей-богу, не стоило.

В июле 1962 года мы с мамой впервые поехали в Киев, в гости к Владимиру Леонтьевичу Киселеву – нашему другу, письменнику, собкору «Литгазеты» – не наспех, как я годом раньше, когда меня занесла туда нелетная погода, а не торопясь, с Лаврой, булгаковским домом, Андреевским спуском, варениками Зои Ефимовны – жены Киселева, и прочими достопримечательностями.

В Бабий Яр мы поехали в будний день, ближе к вечеру вчетвером, с Володей и Виктором Платоновичем Некрасовым. Причем поехали на машине – вроде как на экскурсию в уже намоленное местной интеллигенцией место, куда они по возможности привозили каждого приехавшего. Место это – на дальнем берегу оврага, не на том, где происходили расстрелы, а на противоположном, высоком и обрывистом, где еще с довоенных времен сохранилось еврейское кладбище. Здесь в войну размещалась немецкая зенитная батарея, для подходов к которой были методично снесены два ряда памятников, слева и справа от центральной аллеи, ведущей от входа к самому обрыву.

Это подтверждается первой же строфой его стиха:

Над Бабьим Яром памятников нет —

Крутой обрыв, как грубое надгробье…

Только отсюда, глядя с этой, доминирующей над местностью, стороны и никак иначе. А все дальнейшее возникло не в связи с почти идиллической картинкой, с этого обрыва открывающейся, а с тем невыносимым чувством позора, которое громоздилось за твоими плечами, обращенными к кладбищу. Я соврал, когда употребил слово «сохранилось». На этом погосте не было ни одного целого памятника. Ни одного. Ни одной целой фарфоровой фотографии, ни одной неиспохабленной эпитафии, матерные визги, неспешно выбитые подручным инструментом на теле лежащих памятников. «Бей жидов» – на стенах склепов и усыпальниц. И самое страшное и подлое в своей беспомощности – сброшенные навзничь еврейские памятники-деревья с обрубленными бетонными сучьями, под которые, чтобы хоть место сохранить, подведены родственниками цементные подушки. Только испытав шок от этого шабаша, можно воскликнуть: «Для всех антисемитов я – еврей!» – потому что, глядя перед собой, сказалось бы: «Для всех фашистов, для их приспешников». Словом, каким-то образом, отделяясь от современности и отзываясь на память, а тут – никакой памяти – прямое ощущение ужаса, позора и ненависти. И желание что-то сделать. Вот он и сделал – написал «Бабий Яр».

Да, инстинкт в Евтушенко мудрее разума, и эмоциональный отзыв точнее последующих рассуждений.

Мы уходили с кладбища, когда начало темнеть, и почти неразличимый уже в сумерках сторож посоветовал нам поторопиться – здесь в ночи неспокойно. Вот тогда-то я и услышал, что недавним нашим предшественником в путешествии по этому антисемитскому заповеднику был Женя Евтушенко. Кажется, возил его Анатолий Кузнецов.

* * *

И, черкая пером, не спать ночей…

Большинство его стихотворений, как мне представляется, пишется так: на эмоциональном посыле возникают сразу первая-вторая и заключительные строфы или строфа. Потом этот посыл поступает на фабрику стиха, где содержание неудержимо разрастается за счет всех и всяческих логических объяснений этого, уже совершившегося на самом деле факта стихо-сотворения. Многие его стихи в результате похожи на шампур, где мясо – это первый и последний нанизанный кусок. Остальное – овощи, лук и другие сопутствующие продукты. Можно, конечно, считать, что это шашлык по-армянски, но почему русское стихотворение должно формироваться по принципу армянского шашлыка, даже если ты воинственно интернационален, как его автор.