Частная коллекция — страница 67 из 89

Ведь правда же – не было в Одессе теоретиков! Зато какие практики! И не надо притворяться! От чужого, от заемного он лучше не стал – у него своего было столько, что еще бы на сто лет хватило.

В Одессе мы сняли несколько кадров: на одном и том же углу Дерибасовской разные люди показывают руками в разных направлениях. Смонтированные через титр «Где здесь живет Утесов?», эти кадры складывались в маленький эпизод, который завершался указующим перстом Дюка (известного в Одессе памятника) и приводил нас в Треугольный переулок, дом № 11, где Леонид Осипович родился.

– Алеша, вам придется заменить надпись, – сказал Утесов после просмотра. – Я же там не живу, а жил. Так и пишите: «Где здесь жил Утесов?»

Я упорствовал, доказывал, что смысл здесь поэтический, говорил про одесскую душу, про живое его присутствие…

– Вы, мой дорогой, плохо знаете публику. У нас с вами будут неприятности. Вот посмотрите.

Через месяц после того, как фильм вышел в эфир, Утесов зазвал меня к себе и с торжествующе-невинным видом выложил передо мной с десяток писем. На семи было написано: «Одесса, Треугольный, 11, Утесову». На двух: «Москва, Треугольный, 2, Утесову». А на одном даже – «Ленинград, Треугольный, 11, Дорогому Утесову».

– Что я вам говорил, мой дорогой?

Как он замечательно смеялся! Начинали смеяться глаза, словно накапливая энергию, потом разбегались по всему лицу лучики смеха, и уже тогда начинало смеяться все: уши, подбородок, лоб, даже волосы, в то время почти еще темные, сламывались от смеха на сторону.

А в Одессе уже нет Треугольного переулка. На домах светлые следы снятых табличек. А над ними новые – «Улица Утесова». Вот такая жизнь: поднял переулок до значения улицы.

Но он был бы доволен. Именно так, доволен – не более. Он очень любил Одессу, но любил как ровню. Ругался с ней, ревновал, иногда мерялся славой. Так что он был бы доволен. И только втайне – счастлив.

Тон-ателье. Идет синхронная съемка. За роялем утесовский пианист старого призыва Леонид Кауфман. Он давно не в оркестре. Но когда ему позвонили и сказали: «Утесов», он спросил только, когда и где нужно быть. Записываем «Кичман», записываем «Лимончики» – это по предварительному уговору только запись. Исподтишка снимаем. Когда Утесов поет: «Ой, лимончики, ви мои лимончики, ви растете ув Сони на балкончике», – он молодеет и веселится, как дитя, похохатывает, откидывается в кресле и от удовольствия закатывает глаза.

– Жаль, «Спирька Шпандырь» был немой фильм. Если б его озвучить моим тогдашним репертуаром, это было бы не хуже, чем «Веселые ребята»! – замечает Утесов. Он, конечно, шутит. «Международная карьера Спирьки Шпандыря» – это фильм года двадцать четвертого, от которого осталось несколько частей, где Утесов играет роль веселого блатного. Записали, сняли.

Спрашиваю, не надо ли сделать паузу: у нас впереди две серьезные песни – их Утесов захотел спеть синхронно в своем фильме: «Когда проходит молодость» и «Пара гнедых».

– Алеша, – сказал он, когда мы еще работали над сценарием, – один романс я должен спеть, но я спою два. Выберете. А может быть, вам понравится, и вы оставите оба.

– Ленечка, ты не устал? – спрашивает он Кауфмана. И Ленечка отвечает ему плутовато-влюбленной улыбкой. Такая улыбка – что-то вроде фирменного знака музыкантов, работавших с Леонидом Осиповичем. В ней, с одной стороны, постоянная готовность к шутке, иронии, неожиданному повороту игры, а с другой – я видел, как буквально ругался с ним на репетиции работавший тогда в его оркестре совсем молодой, а теперь широко известный джазовый пианист Леонид Чижик. Для него, музыканта, на той репетиции Утесов был вчерашним, даже позавчерашним днем джаза, птеродактилем. И из оркестра он скоро ушел. Но я почему-то убежден, что если его спросить об Утесове сейчас, то на лице его по явится именно такая «фирменная» плутовато-влюбленная улыбка. Даже ругаться с Утесовым – это все-таки было незабываемо замечательное занятие.

И вот Кауфман играет вступление. Я в который раз удивляюсь мгновенности утесовской внутренней перестройки. С первых тактов рояля он уже совсем другой, словно весь «блатной одессизм», которым он только что забавлялся от души, вообще не существовал в природе.

– «Быстро трясетесь вы мелкой рысцою, вечно куда-то ваш кучер спешит…» – он поет с какой-то покаянной открытостью, он собрал сейчас в душе всю отчаянность страха перед собственной старостью. Ему семьдесят пять, и ему страшно. И вдруг я вижу, что это не игра, не просто внутренняя мобилизация актерской техники – нет. Видимо, он незаметно для самого себя перешел грань – и он плачет. Из глаз текут две слезы, а он – актер до мозга костей – не позволяет этим слезам повлиять на голос, на звучание. И мгновения этой борьбы прекрасны. Он справляется с собой и доканчивает романс. Он не испортил кадр. Он победил. И он поет второй раз, уже жестко взяв себя в руки, соразмерив свои чувства и свой актерский огромный опыт.

Теперь ругаю себя последними словами, что поддался на уговоры и, чтобы сохранить этот романс в картине, пошел в окончательном монтаже на замену первого дубля вторым.

– Это будут смотреть у телевизоров миллионы пожилых людей, – сказали мне, – не надо, чтобы им становилось так грустно.

И я согласился. Но в архиве Утесова, наверное, лежат те две пленки – изображение и звук первого дубля, которые я отвез ему, может, они сохранились. Он ни разу не помянул эту историю, видимо, считая, что со стороны виднее, да и трудно представить себе Утесова, ратующего за то, чтобы его показали плачущим. А все-таки… все-таки был этот романс, где на глазах у нас шла борьба между старым артистом и его старостью. И артист победил. Не могу себе простить, что это видели и помнят всего несколько человек.

Замыслено было показать Утесову весь собранный киноматериал, где снято, как он поет. Материала, кстати, оказалось не так много. Кроме «Веселых ребят», «Концерта фронту» и предвоенного ленфильмовского «Концерта на экране», десяток телевизионных номеров, несколько кусочков из красногорского архива, снятых во времена «Музыкального магазина», и еще две-три случайные съемки. Кое-что из этого Утесов не видел на экране вовсе, что-то забыл. И хотелось увидеть, как он будет смотреть, на что среагирует, к чему останется безразличен, наконец, послушать, что он скажет о своих старых песнях.

Опыта у меня было мало, и соображения перевести все на видеопленку и показать ему этот материал на большом мониторе – не хватило. А показывать Утесову в зале киноматериал и одновременно снимать, как он этот материал смотрит, не получалось у оператора: либо Утесов ничего не мог видеть на экране, либо оператору не хватало света в просмотровом зале, чтобы снимать. Промучились полсмены и бросили.

То, что пришло мне в голову только теперь, задним числом, можно назвать светлой мыслью. Тогда нашли просто выход из положения. Договорились так: гасим свет – смотрим на экране песню, зажигаем малый свет, и Леонид Осипович, как бы глядя на экран, куплет-другой этой песни поет про себя, даем полный свет и о ней разговариваем. Договорились, начали.

На экране «Раскинулось море широко». Театрализованная песня. Какая-то двухэтажная тюремная камера. Внизу Утесов в тельняшке и бушлате, надо полагать, осужденный за революционные настроения. Вверху ходит за решеткой часовой. Сразу чувствуется «папьемашенничество» декорации. Он «играет» песню, явно плюсуя, с отчетливым пережимом, чтобы дошло до задних рядов отсутствующего зрительного зала. Словом, все, что называется, мимо.

Потом включаем малый свет. И тут… В моих фильмах есть несколько кадров, которыми я горжусь. Они – мои собственные открытия жизни, человека, души. И этот – из них.

Помните утесовское «А голоса коль не хватало, я пел ее сердцем своим»? Вот это буквально и происходит в кадре. Леонид Осипович поет «про себя». Молчаливый крупный план старого, забывшего в этот момент о своем втором обширном подбородке человека. Некрасивого, не по-утесовски неподвижного. Как он пел! Да, да, именно пел: суть песни, ее грусть и протяжное раздолье звучали в глазах, в губах, в коме, застрявшем в горле. Вся песенная душа этого человека насыщала немоту. Все было значительно, трогательно и невероятно содержательно в этом лице.

Сколько я знаю про его слабости: и суетность, и прижимистость, и порой дурновкусие, и всеядность! Да мало ли что. Но я смотрю на этот крупный план и думаю о том, каков был заряд песенности в этом семидесятипятилетнем человеке, если так выразительна его немота. Он, спевший чуть ли не 800 песен, прошедший всё, от «трагедии до трапеции», был переполнен чувствами, как мальчик на пороге театрального вуза. Может, эта полнота чувств и есть главный утесовский талант?

В фильме же все стало банальнее, монтаж прост: Утесов на экране поет – Утесов в зале слушает. Я вас очень прошу, если вам до ведется увидеть этот фильм по телевидению, выключите в этом эпизоде звук. Послушайте, как поет утесовская душа. Ах, как она поет!

И после всего этого через 10 лет – чинный оркестр в черном на сцене, чинный хор, тоже в черном, у левой кулисы – чинные голоса, чинные речи. Чинные дальние родственники (близких всех пережил).

Ему бывало скучно. С ним – никогда. И вся эта церемонная печаль была не его. Вряд ли кто-нибудь специально придумал этот ритуал, чтобы подчеркнуть отсутствие его живого. Так получилось. Как получалось всякий раз, когда с ним поступали, как со всеми. Он выпадал. И меня, сидящего в глубине зала ЦДРИ, все время мучило кощунственное желание, чтобы оркестр и хор, сорвавшись с похоронной ноты, вдруг «врезали джаз», и эта перемена остановила бы мысль об уходе и вытащила из глубины нашей печали непокорную веру в то, что он остается, что он есть, что он все тот же Утесов даже сейчас.

Он не просто был нашим современником. Он был современником нашей молодости. Он был современником молодости всех поколений от дореволюционного времени до 1960-х годов. Пока он пел, он был молодым. А потом сразу, без переходов, стал мудрым. И это ему шло. Потому что сочетание задора и грусти сохранилось в нем. Изменилась только пропорция. Он был человеком на многие времена. Точнее сказать, он сам был временем. В нем были и нэп, и пафос строительства, и быт, и романтика, в нем был вкус времени и его безвкусица; и все это было едино, как жизнь.