– Еще дубль?! – говорю я Ролану. И тут впервые вижу на его лице тень некоторого сомнения.
– Я-то пожалуйста, – говорит Ролан. – Вот как насчет Вали?
Направляюсь к Антонычу. Он уже не плачет, но глаза красные и как-то старается держаться от меня подальше.
– Валя, а еще раз? Понимаешь, пленка ненадежная…
Валя смотрит на меня как бык, который обнаружил, что у тореадора вместо шпаги – шприц со слабительным. Потом берет себя в руки и молча кивает. Боясь разрушить волшебно созданное Роланом состояние, я тихо отхожу от друга и иду к камере.
Второй дубль мы сняли… И тоже успешно. И только обняв после этого Валю, я почувствовал резкий запах нашатырного спирта…
А дело было так.
– Ты своего друга любишь? – спросил его Ролан. – Ты хочешь, чтобы у него всё получилось? – Валя кивнул. – Ты когда-нибудь нашатырь нюхал? – Валя качнул головой (он вообще стеснялся лишних слов и жестов). – Вот тут будет лежать вата. Закроешь дверь, прижмешь вату к носу и втянешь в себя сколько сможешь. А потом, как дверь откроется, – говори. Только текст не забудь!
Вот… А вы говорите: система, система… Нет, система – она хороша только до подножия. А до высоких и непростых чувств каждый карабкается вверх по-своему. Так Иван Иванович сказал, Соловьев. И пока я не прочитал этих слов, я думал, что профессия и система – синонимы. Теперь-то я знаю: профессия – это и есть карабкаться по-своему.
Впрочем, вам это расскажет любой режиссер, которого работать с артистами толком не учили.
Болшевские байки-2
Анекдот «Я сказал “раз!”» – не помните?
Жена с мужем прожили душа в душу. На золотой свадьбе ее спрашивают:
– Как вам это удалось?
– Он вез меня в церковь – венчаться. Лошадь споткнулась – он сказал: “раз!” Лошадь еще раз споткнулась, он сказал: “два!”А когда лошадь споткнулась в третий раз, он сказал: “три!”, слез и выстрелил ей в ухо. Я закричала, и тогда он сказал: “раз!”»
Так вот, вместо «раз!» у нас на съемках «Отряда» говорили: «ведро!» И вот почему. Нужно было, чтобы ребята мои входили в хату распаренные, после бани, для чего я попросил поставить в сенях ведро с кипятком, чтобы подышали над ним, и никакой бани не надо – морды красные.
Дошли до этого кадра. Входят мои два героя, физиономии мокрые, как будто умывались, но распаренности никакой, даже следа нет. «Вы что, – говорю, – кожу экономите?» А они: «Вода холодная, ну, чуть теплая». Я вышел, попробовал – точно. «Так, – говорю, – мы обедать поедем, а тот, кто это ведро грел, пусть тут сидит и готовит кипяток».
Приезжаем с обеда. Спрашиваю:
– Готово?
– Готово, – отвечают.
Расставили массовку, поправили свет, где там мои герои? А они из сеней:
– Алексей Кириллович, ничего не выйдет, вода теплая, а не горячая.
Тут я выскочил в сени, схватил это ведро и, как было, почти полное, закинул на машину, на которой осветительные приборы перевозят, – это метра на три вверх. Слова, которые я при этом произносил, они… ну, как бы это поделикатней… ну вроде: «Рядовой Иванов, вы, извините, мне опять за шиворот раскаленным оловом капнули». Словом, с тех пор в группе, когда режиссер начинал закипать, говорили: «Ведро!»
Вот про несколько таких «ведер» я и хочу вам рассказать.
Снимаем эпизод: немецкий мотоциклист гоняется за нашими растерявшимися и безоружными солдатами по сосновому лесу. Старается догнать и врезать кому-нибудь пониже спины. Как водится, в последний момент обнаруживается, что резина на старом немецком мотоцикле лысая, он скользит по сосновой хвойной под стилке, и мизансцену надо строить так, чтобы это скрыть, а то мои быстроногие солдатики удерут от погони запросто. Получить хорошего «подэтосамое» должен был Сережа Гармаш, только что за кончивший мхатовское училище и, естественно, считавший себя профессионалом надежной пробы. Когда догоняющий мотоцикл равнялся с деревом, где стоял Гармаш, прячась от камеры, он должен был сделать шаг вперед и, получив причитающегося леща сапогом, полететь на землю. Репетиция, вторая, третья, – по камере вроде все правильно, но ритмически Гармаш никак не может совпасть с мотоциклистом: то сделает шаг слишком рано, то слишком поздно, и мотоцикл то проскочит мимо, то вильнет, чтобы не врезаться в актера.
Сережа, как истый профессионал, считает в этом повинным кого угодно, только не себя. Он бурчит, что нет приличного мотоцикла, мотоциклиста, дерева, оператора… Чувствую, что сейчас дойдет до режиссера и посягнет на самое святое… Этого еще не хватало… и я включаю команду «ведро!»:
– Встань на мое место, перестань ворчать и смотри, как это делается! – ору я и становлюсь за дерево. – Пошли!
Вся моя молодежь, выбежав из поля зрения камеры, устремляется посмотреть, как опозорится лично пан режиссер. Краем глаза фиксирую приближающийся мотоцикл, делаю шаг из-за дерева, точно совпадаю с мотоциклистским сапогом и летучей рыбкой устремляюсь вверх. А дальше, черт побери, никто не верит, хотя это чистая правда. В воздухе я испытываю глубокое удовлетворение, что утер этим мальчишкам нос, что лечу красиво и жаль, что эта красота останется незапечатленной. Потом столь же отчетливо приходит мысль, что, все предусмотрев, я как-то не подумал о приземлении. И пока это светлое, но несколько запоздалое рассуждение перебегает в мозгу с одной извилины на другую, я прихожу на сосновые корни всею тяжестью грудной клетки. Кажется, треск слышен по всей площадке. Встаю с большим напряжением и, еле-еле выталкивая из себя слова, произношу назидательно:
– Как видишь… это… довольно… просто. Все по местам… Снимаем!
К врачу меня отвезли только к вечеру. По счастью, ребра оказались целы. У Гармаша тоже.
Массовку нам выделили по директиве. Генштаб дает директиву: такому-то округу выделить такую-то технику и столько-то чело веко-часов солдат. Округ, в свою очередь, выделяет тот или иной полк, и так, спускаясь по ступенькам армейской иерархии, попадаешь к человеку, который либо станет тебе ангелом-хранителем, либо превратит твои съемки в кромешный ад. Называется он – рабочий консультант. У меня консультант был золото, но и он иногда оказывался бессилен.
Снимаем проход советских военнопленных в первые дни войны. Целая бригада гримеров и костюмеров коптит, пачкает, перевязывает и кропит кровью солдат. Бесконечная колонна, оборванные, раненые, пыльные гимнастерки, закопченные лица, как на подбор пустоглазые, отрешенные, – словом, порядок. Сняли.
Проходит недели три. Снимаем проезд немецкой колонны. Одеваем, раздаем оружие, проверяем нашивки, каски, ранцы, выстраиваем перед погрузкой на транспортеры и…
…и тут я вижу, что снимать нельзя. Потому что это получится вовсе не немецкое нашествие, а татаро-монгольское иго. То из-под немецкой каски – узбекская раскосость, то над ремешком горбится северо-кавказский нос, то… словом, зову я рабочего консультанта и говорю:
– Ты видишь?
– Что?
– Что это не армия, а орда?
– А где я тебе других возьму?
Тут подходит старшина, прислушивается к нашему разговору и, проявляя недюжинную осведомленность в технике съемки, спрашивает:
– Товарищ режиссер, вы их с одной стороны снимать будете или как?
– С одной, с одной, сынок, да что толку?
– А то. Разрешите, товарищ полковник?
И тут я, никогда не служивший в армии, понял: когда говорят про старшин, что они могут решить проблему единства пространства и времени, недоступную Эйнштейну, это чистая правда, что «от забора до обеда» – не анекдот, а мудрость. Ибо этот мальчишка выходит вперед и горласто командует:
– Снять каски! С белым волосом – на месте, с черным – три шага вперед! Напра-во! Черные, грузись по скольку влезет! Белых я сам садить буду!
И посадил. И тоже, слава Богу, сняли. И даже на немцев было похоже. Хотя изображать военнопленных нынешней армии, конечно, легче, это уж факт, ничего не поделаешь.
Самое последнее «ведро» на этой картине было уже в Минске, на Всесоюзном фестивале.
В 1985 году было 40-летие Победы, и был сделан фильм «Победа» по Чаковскому. Он был обречен получить первое место. А Литовская киностудия наш «Отряд» вы двинула. Живем мы, выдвинутые, в гостинице, ни на что особо не рассчитывая, и вдруг начинается вокруг нас какое-то шебуршание. Это день на третий или четвертый. Девушки с нами фотографироваться хотят. Потом корреспонденты вдруг стали биографиями интересоваться. Словом, что-то не то. На пятый день вечером в номер приходит мой сосед, тогдашний директор Литовской кино студии Вилимас, и, прикрыв дверь, полушепотом сообщает:
– Новое руководство посмотрело «Победу» и не одобрило.
– Какое, – говорю, – новое руководство? Что, Ермаша сняли, пока он тут гулял?
– Горбачев, вот какое!
– Не понимаю, при чем тут мы.
– А при том, – говорит, – что «Победа» теперь не победит. А годовщина остается. И первый приз светит нам.
Тут слухи пошли гуще. Меня уже втихую даже поздравлять начали. Но я не поддаюсь:
– Вот вызовут на сцену, вазу дадут, тогда поверю.
Закрытие происходило во Дворце спорта. Большой такой дворец. Может, не спорта, а культуры. Народу тьма, а потенциальных призеров через кулисы проводят на сцену. Сидим. Все уже знают, что они призеры. Поэтому волнение какое-то радостное. Раз посадили на сцену, значит, не зря ездили. Расслабился и я. Поверил в удачу. Честное слово, впервые вот тут на сцене поверил. И когда вышел председатель жюри и сказал:
– Объявляем результаты Всесоюзного фестиваля… – я грудь расправил, мысленно перед большим зеркалом встал и себя со стороны стал оглядывать, хорош ли для победителя.
А он тем временем продолжает:
– Специальный приз жюри присуждается фильму «Победа»!
Народ у нас простой. Ему кого первым назвали, тот, значит, и победил. И народ прав. А то, что специальный приз жюри – это так, частность, а победитель получает главный приз, – это народу до фени. Встал народ, стоя встречал он Евгения Матвеева. А я сижу с расправленной грудью, чужой на этом празднике жизни. Потом, правда, и про главный приз сказали, и поскольку Сергей Герасимов, с кем мы этот приз поделили, отсутствовал, аплодисменты достались мне. Правда, уже никто не вставал.