Частная коллекция — страница 85 из 89

Примерно можно представить себе по фильмам, которые он сделал через десять лет, чего Леня хотел. Хочется думать, что именно об этом он мечтал, когда ему дали снимать первую картину. А вот с чем он порывал, от какой судьбы уклонялся, так беззаветно разрушая свою актерскую биографию и устремляясь в режиссуру, это я попытаюсь сформулировать, опираясь еще на один – третий – разговор с ним, который я конечно же помню не дословно и перескажу своими словами.

Леня очень боялся попасть в вечные мальчики кинематографа: «Маленькая собачка до старости щенок» – им употребленное выражение. Ведь сколько взлетов такого рода знало кино, а потом десятками лет стареющие киномальчики вынуждены были искать себя в каком-то новом, так и не открывшемся им качестве. Вот отсюда, как мне кажется, его беспримерное в нашем деле и в нашей среде решение, в тот момент всем, в том числе и мне, казавшееся самоубийственным.

Он уехал из Ленинграда в Киев и словно исчез. Я не помню ни одной его актерской работы за эти годы. А были ли они? Иногда доходили слухи, что он что-то пробивает на киностудии имени А. П. Довженко. Что – не помню. Я очень хочу понять, как за столько лет пусть даже осознанно выбранной безвестности он ухитрился не растерять профессиональные и человеческие качества. Как он ухитрился за столько лет не озлобиться, сохранить юмор и веру в людей? Не знаю. Для меня это – подвиг. Подвиг человеческого духа. Но когда я на рядовом сеансе в кинотеатре «Баку» смотрел его картину «В бой идут одни старики», ни одна из этих мыслей не пришла мне в голову. Потому что я смеялся и плакал вместе с Леней и был счастлив. Не знаю, можно ли так сказать, но иначе не получается: я был счастлив очищающим душу счастьем.

Это удивительная картина. В ней все сразу видно: и все ее многочисленные достоинства, и вполне явные недостатки. Но это потом, когда гаснет экран. А пока на нем разворачивается история «третьей поющей», я, видевший ее с тех пор раз шесть, всякий раз плачу, как ребенок; и даже сейчас, когда я просто об этом пишу и прикасаюсь к ней душой, у меня слезы где-то рядом.

Я не критик и не буду влезать в формулировки. Но как практик-режиссер я знаю каждой клеточкой: все в этой картине выверено по внутреннему камертону режиссера, по его собственной мелодии – это такое естественное человеческое самораскрытие с помощью любимого искусства, которое для меня ставит эту картину в разряд чудес кинематографа. И ведь поразительная вещь: в картине нет даже следа десятилетней творческой голодовки, она легкая, словно очередная, за две недели снятая единым духом. И пота в ней нет. И стараний. Свежее дыхание. И еще одно: как этот отступник актерской профессии любит своих коллег, как он ими любуется, как нежно их ведет, как поворачивает к нам новым – старых, неожиданным – молодых. Ведь такой роли, какую сыграл в этой картине глубоко почитаемый дядя Леша – Алексей Смирнов, – ему не доводилось играть много лет, если вообще доводилось.

Ну и последнее про эту картину. Впрочем, это уже относится и к «Аты-баты…» Какого артиста представил нам режиссер Леонид Федорович Быков?! Теперь понятно, почему артист Быков не хотел сниматься ни у кого другого. Впрочем, что значит не хотел? Хотел, конечно, может быть, ночами плакал. Но снялся только в тех ролях, в которые мог вложить и тот кусок души, что остается за пределами любого амплуа. И этим очень похож на другого замечательного режиссера и артиста, который от себя – артиста – только сам мог потребовать и взять высшей мерой. Я говорю о Шукшине.

Хорошо, что я успел сказать Лене хоть часть того, что здесь написал, о его работе. А встретиться нам больше не довелось. Говорил с ним по телефону. По тому самому, по которому спустя два года услышал о том, что его больше нет.


1997

Я строю на песке

Первое знакомство с Вильчеком было довольно странное: подошел человек – было это в Доме кино – незнакомый, роста небольшого, с неестественно прямой спиной – я тогда не знал, что у него были проблемы с позвоночником – интеллигентно так подошел:

– Вы, – не то спрашивает, не то утверждает, – Симонов?!

– Да, – говорю, – я вам зачем-то нужен?

– Ну, как вам сказать… хотел бы уточнить одну деталь вашей биографии.

Сейчас даже странно, что мы познакомились только в 1982 или 1983 году. Опорные точки наших биографий совпадали если не во времени, то в пространстве. Жизненный опыт включал «Севера», Восток, журналистику, телевидение, да и основополагающие персонажи этих биографий были одни и те же. Поэтому из памятных разговор с Севой этот, единственный, на вы, и происходить он мог только после 1981-го, когда уже вышел однотомник воспоминаний о моем отце, потому что «уточнение детали» касалось моего текста, помещенного именно в этой книге.

Незадолго до своей смерти Сева дал мне большое интервью для фильма об отце, и там подробное изложение этого эпизода как бы замыкает рамки нашего с ним знакомства, так и хотелось написать «дружбы», но нет, знакомства, с дружескими, доверительными отношениями. Дружба от знакомства отличается тем, что у дружбы нет ни расписания, ни графика, так что все-таки знакомства, с совместными работами, с серьезными спорами, с согласием – чаще и с разногласиями – тоже нередко.

Итак, подошел человек с усмешкой, как оказалось впоследствии, редко покидавшей его лицо и адресованной скорее себе, что располагало к нему собеседника. Сева словно говорил этой усмешкой: «Я вам скажу вещь умную, но вам она, возможно, покажется глупостью. Не стесняйтесь, я к этому готов, видите, я уже заранее ухмыльнулся».

А история выглядит так:

«Познакомился я с вашим папой в Ташкенте на защите диссертации Вулиса, с которым потом они “Мастера и Маргариту” печатали. Мой декан подвел меня к Симонову и говорит:

– Вот, Константин Михайлович, это очень способный студент, он будет писать диплом по вашим стихам.

Так я узнал тему своей дипломной работы, а декан, между прочим, был жуткий подонок и впоследствии этой работой моей вовсе не интересовался. Но контакт с Симоновым установился. Отсюда и история. Звонит как-то Симонов:

– Сева, вы получили новый номер “Юности”?

– Да, – говорю.

– Прочитали?

– Нет еще.

– Обязательно прочтите, вечером встретимся.

Ну, я начинаю читать, наталкиваюсь: очерк Алексея Симонова об экспедиции геологической. Понимаю – вот оно что. Ну, после его выступления, вечером, ходим с ним по улице Навои, и он все спрашивает: “Ну, как вам очерк?” Раз десять спросил. А мне поговорить хочется про свои стихи, которые у Симонова лежат, но он ни в какую: все про своего сына и его первую заметную литературную работу.

Потом вышла книжка воспоминаний о Константине Михайловиче, и там ваша статья о нем. (Тут Сева продемонстрировал чудеса собственной памяти, процитировав последнюю фразу в этом моем сочинении. Причем почти дословно. – А. С.) В Союзе кинематографистов я вижу человека, на кого-то очень похожего. Соображаю, что это – вы. Подхожу, мы не знакомы еще, и говорю: “Знаете, вы прекрасно написали о своем отце, но неправду. Там написано, что Симонов не интересовался творчеством своих детей, что он к ним относился так же, как ко всем другим детям. А я вам расскажу, что это абсолютная неправда”».

И Сева рассказал эту самую историю.

Так была восстановлена между нами связь времен и давнее заочное знакомство превратилось в реальное и очное.

Тогда же, в конце 1950-х, в Ташкенте, состоялось его первое знакомство с советским телевидением, его особыми нравами, и традициями. А связано это было опять же с Симоновым-старшим, на показ которого по Ташкентскому телевидению был начальством наложен негласный запрет. Почему отец впал в относительную немилость, я знаю не от Севы, а вот о Севином участии в этой истории – непосредственно от него.

Сева в интервью 2005 года рассказывал про отца, но, только взявшись за этот материал сейчас, я понимаю, сколько важного он рассказал о себе. О приоритете гордости, об отсутствии у Севы навыка чинопочитания и о том, как он готов был порушить только-только формирующуюся биографию ради принципа. Вот как выглядит этот рассказ Севы в расшифровке.

«Ташкент шумел: в Ташкенте Симонов. А я в 1959 году начал работать на Ташкентском телевидении. И с удивлением обнаружил, что живущий в Ташкенте Симонов ни разу не выступал по Ташкентскому телевидению. Что-то такое невероятное.

Я по-нахальному звоню Константину Михайловичу:

– Для вас это, наверное, не интересно, но Ташкенту очень интересно. Может, согласитесь выступить у нас по ТВ?

– Вы приезжайте, мы это обсудим, – сказал он.

Я приехал.

Он говорит:

– Меня уже однажды приглашали, но расписание изменилось, и передача выпала. Я не хочу, чтобы снова была такая неприятная ситуация. Вы все-таки согласуйте, чтобы такого больше не было… и мне позвоните.

– Да, да, – сказал я.

Приезжаю на студию, иду к старшему редактору. Он не мычит, не телится. Иду к завредакцией: не мычит, не телится, посылает к главному редактору. Главный говорит: “Нет, Симонова у нас не будет”. Как? Почему?

– Не мой вопрос. Это решается на уровне секретаря по идеологии. (Тут он совершил преступление против законов жизни партии: на устные распоряжения ссылаться было нельзя. Нужно было брать все на себя.)

Но для меня – молодого графомана, который уже пригласил Симонова, сказать ему, мол, нет, вы не будете у нас выступать, – лучше покончить с собой. Не вру, такое было состояние. Через каких-то знакомых я пробрался в ЦК к секретарю Рахимбабаевой, ну не к ней, к помощнику, и сказал: покончу с собой прямо здесь, в приемной, если не дадут разрешения Симонову выступать. А там разговоры-разговоры и объявляют: “Какую глупость вам сказали, езжайте к своему главному. Что вы сюда пришли? Это решает студия”. А главному уже успели дать втык. Он говорит: “Нет-нет, Симонов, конечно, выступать будет, но учти… скажет хоть что-то не то – уволим тебя с работы”.

Хорошо.