Раньше, по малолетству, я лишен был возможности поступать «как он на моем месте», а вот, отправившись в экспедицию, я впервые сделал это и тем, как оказалось, заставил его впервые за себя волноваться по-настоящему. Потому что я все-таки был не он и возникли те самые нюансы, касающиеся уже лично меня, от которых было не уйти.
В Якутск он написал мне письмо, которое я очень люблю и которое привожу здесь целиком. Если сравнить его с тем, написанным ровно за четыре года до этого, разница особенно заметна.
«Дорогой сын, а также внук, племянник, двоюродный браг и т.д. Письмо твое порадовало меня ядреным суждением о будущей жизни, деловым тоном и требованием обоюдной правды в разлуке насчет хорошего и плохого, радостей и трудностей.
Разговор твой порадовал меня заботой о матери. Еще раз хочу сказать тебе — чтоб ты был спокоен — я понимаю, как ей важно имен, сейчас интересную работу и нужную ей, и ту, на которой она будет нужна, будет чувствовать себя такой же необходимой многим людям, какой необходимой была тебе все эти годы. Понимаю и то, насколько ей нужно все это именно сейчас, когда ты уехал. Все это будет сделано, и пусть у тебя на душе не будет никакой тревоги.
Теперь о себе: 4-го лечу в Бельгию на межд. Встречу поэтов, по дороге день проживу в Праге. Это все интересно, и я в общем даже доволен, что лечу, хотя и жаль отрываться от правки романа, которую я уже начал. А вот дальше будет и поинтересней и потяжелее — из Бельгии надо будет ехать в Гамбург на конференцию драматургов. Кажется, я говорил тебе об этом, но сейчас обстановка в 3. Германии мало веселая — и поездка, очевидно, будет соответственная. Вернусь в Москву к 20-му и засяду за роман в часы, свободные от Союза (писателей. — А. С.).
Вчера прислали, наконец, верстку «Дыма Отечества». Наверно, через месяца два выйдет книга — тогда пошлю ее тебе вместе с книгой статей и ты отпишешь мне, что там к чему — по твоему мнению.
Погода более или менее ладная, дача достраивается, тут неплохо, но больно много времени уходит на езду — два часа в день.
Дед отъехал в санаторий. Теперь задача отправить лечиться Аленьку1, но это, сам знаешь, не так то просто. Однако надо — выглядит она плохо.
Меня тут в Союзе замучили сезонной болезнью — все кому не лень таскаются со своими чадами, коих, конечно же, или несправедливо или случайно туда-сюда не приняли, и мир рухнет, если они не поддержат его стропила своим высшим образованием. Я всех заворачиваю назад оглоблями, а Ажаев2 смеется, что я тебя специально отправил в Сибирь, чтобы мне легче было всех их выпроваживать восвояси без душевных неловкостей.
Если же серьезно — то приятно чувствовать, что в этом деле мы все правы — и ты, и мать, и я, приятно гордиться, что это так, а не иначе, и заворачивать разных ходатаев как бы от нашего общего лица.
Положено в письмах подавать отцовские советы. Вообще воздержусь, — но один, перед твоим отъездом на зимовку, дам. Ты, наверно, и слышал, и мог составить себе представление по тому, что я писал, что во время войны я в общем вел себя не трусливо. Но тебе и именно сейчас я хочу сказать вот что: я делал то, что нужно, и то, что согласовывалось с моим понятием о человеческой чести и мужском достоинстве, но помни, что если ты имеешь ныне удовольствие иметь живого и здорового отца, а не могилку и воспоминания, то — помимо воли случая — это потому, что я никогда не рисковал сдуру, был очень аккуратен, выдержан и осторожен во всех случаях, когда была реальная опасность, хотя и не бегал от нее. К чему я это пишу тебе сейчас — тебе ясно. То, что мы все под богом ходим, я знаю лучше многих других, но в то же время многое в нашей власти, если не идти никогда ни на чьи, в том числе и на собственные, подначки и во всех рискованных случаях держать свои чувства в собственном кулаке и помнить, что необходимо так или иначе сделать дело, а попутная, лезущая в глаза смелость — дело привходящее, дерзость — тоже дело привходящее, хотя за них мельком, случается, и пощекочут похвалами. Но дело, сделанное и без особо очевидных проявлений смелости, остается сделанным делом. А смело сломанная голова при недоделанном деле — есть предмет минутного восхищения, не более.
Теперь, дорогой мой, я побегу в Союз писателей говорить там, как надо и как не надо писать младшим товарищам — а ты пока расставь тут у меня знаки препинания и исправь грамматические ошибки. Ладно?3
Целую тебя, милый, и крепко жму лапу. Отец.
31 августа 1956 г.»
Теперь я могу сказать, что если бы отправка в экспедицию была единственным делом, которое для меня сделал отец, то и тогда я был бы ему обязан в себе очень многими главными качествами, которые помогли и помогают мне жить по сию пору. Но тогда я хлебнул лиха, как может хлебнуть его городской мальчик, выросший у мамы с бабушкой, попавший туда, где умение колоть дрова ценится больше, чем умение не есть рыбу ножом. Отвыкнуть от последнего, кстати, проще, чем научиться первому. Но это уж так, кстати.
Мысль приехать ко мне первым высказал отец. Видимо, «отцовские наставления» его удовлетворить не могли уже, он сам хотел убедиться, что «моя» идея не пошла мне во зло. Я в письмах относился к этой мысли со сдержанным энтузиазмом, хотя хотел этого смертельно. Поездка, намеченная на весну 1957 года, несколько раз откладывалась, я ждал все нетерпеливее…
Но к радости моей примешивались и опасения. Первые полгода в экспедиции ушли на то, чтобы всем, в том числе и себе самому, доказать, что ты не маменькин сынок. Доказывать это, не умея ничего из того, что требует от тебя такая жизнь, — дело довольно тяжелое. Но к тому времени, как приехал отец, я уже валил лес, пек хлеб, готовил обед и заработал геморрой, стараясь физически доказать свою пригодность для дела. И тут приедет отец и, как бы поточнее выразиться, может вернуть тебя в систему неравенства и самим фактом приезда папы к сыну и системой отношений старший — младший, от которой ты всеми силами души и тела отбояривался все проведенное здесь время.
И прилетел отец. Прилетели они на нашу посадочную площадку в двадцати пяти километрах ниже, на равнине. Я их не встречал. По расписанию работ мне надлежало быть на леднике. Можно было попросить… но именно этого от меня ждали, а потому о приезде, а точнее приходе, их на главную базу узнал я, как и остальные, — из ракеты. Досидел свою очередь в качестве груза на вращающейся штанге ручного бурения и, наконец, истощив все оттяжки и промедления, каковыми демонстрировал себе и окружающим свою мужскую несентиментальность и сдержанность, я припустил по леднику вниз, через реку и вверх по скалам — напрямик и через сорок минут был дома.
И вот с той минуты, как мы встретились, и до того мгновения, как взлетел Ан-2, увозивший отца и его спутников, — почти трое суток я был влюблен в отца так, как никогда в жизни. Каждую минуту он был таким, каким я хотел его видеть, но притом он — и это я тоже успел разглядеть и почувствовать — ни на секунду не переставал быть самим собой. Он открылся мне вдруг, и с той самой поры, какими бы потом сложными и неоднозначными ни были наши отношения, идеалом мужчины — раскованного, сильного, уверенного в себе, безупречно чувствующего ситуацию, обаятельного для всей компании и для каждого человека в комнате, нисколько не берущего внимания на себя и остающегося центром происходящего, умеющего равно говорить и слушать, не давая собеседнику заговориться и стать скучным, одинаково склонного и к юмору, и к самоиронии — был и остается для меня отец.
Сели за стол. Нас, хозяев, набралось к тому времени человек двенадцать и четверо гостей: директор института, которому подчинялась наша экспедиция, директор якутского филиала, руководившего ею непосредственно, Василий Николаевич Ажаев и отец. Готовясь к ужину, все гости достали привезенные гостинцы — все-таки девять месяцев мы находились в двухстах с лишним километрах от ближайшей цивилизации — письма и те получали в среднем не чаще раза в месяц. Икра, колбаса... — отец отдал повару мешок. Там была молодая картошка. Через час все четыре или пять килограммов этого деликатеса были съедены со шкурой. Не был он никогда ни в каких экспедициях — это я знал. Занят перед отлетом был сверх меры — об этом я еще скажу. Но именно он подумал и угадал, что никакая икра, ничто не сравнится с удовольствием, которое доставит нам эта картошка. Нет, он напривез еще кучу всяких вкусностей и выложил их на стол сразу, так же как сразу, не оставляя на обратную дорогу, выставил весь запас спиртного. Но нам, у кого девять месяцев единственным свежим продуктом бывало мясо, нам эта картошка была как домашнее лакомство. Когда, наевшись, отвалились от стола, все одновременно почувствовали неловкость: двое наших товарищей оставались дежурить на леднике и не могли принять участие в этом пиршестве, а картошку мы уже…
— Я тут отсыпал немного картошки подхарчиться тем, кто завтра придет, — сказал между прочим отец.
Ужин кончился поздно, и только ночью мы остались одни, да и то в построенном нами доме на одиночество не хватало места. Вышли на улицу. Был июнь, поэтому на седле перевала, где стоял наш дом, снега не было, обнажился крупный слоистый щебень. Но в двадцати — тридцати шагах, там, где рельеф менялся и теплый ветер с Охотского моря не мог лизнуть каждый бугорок, во впадинах еще лежал снег. Было начало сунтар-хаятинской весны. И тишина стояла странная непривычному уху: тишина, лишенная растворенного в ней движения живого — ближе двадцати километров не росла даже трава. Ходили кругами, светили себе под ноги фонариком.
И отец говорил. Я никогда ни после, ни тем более до не слышал, чтобы он столько говорил. Только что закончился пленум ЦК, где шла борьба с антипартийной группировкой Молотова и т. д. Он был полон этими днями, этими подробностями, этой борьбой. И то, что довез он все это до меня, не расплескав по дороге в общении со спутниками, то, что говорил с глазу на глаз, доверяя мне первому и единственному, делало меня счастливым. Впрочем, я повторяюсь: эти три дня относятся к самым счастливым в моей жизни. Позже, вспоминая эти дни, я удивлялся этой его почти горячечной откровенности. Может быть, дело в том, что никогда больше я не видел отца таким счастливым. Все старое полетело в тартарары. Он был полон XX съездом, новой семьей, только что родившейся дочкой, домом в Пахре, который он строил, новым романом — это были «Живые и мертвые». Он, только что обруганный за роман Дудинцева