оды в его жизни, которыми он чувствует себя вправе гордиться, а есть годы, за которые ему стыдно. А я сидел, посторонний его словам, как одноногий судья на соревнованиях по бегу. Эти слова, не задевая сутью, лишь косвенно подтверждали мне, что в отношении пьесы я прав, что это замечательная пьеса, раз она вызвала у него такую горячую реакцию. И не понимал, дурак, что пьеса тут уже была ни при чем, а просто он любил меня и хотел, чтобы я его любил, и любил зряче, зная и понимая его, а не просто в него веря.
Запомнился ли отцу этот наш разговор? Может, и запомнился, но я никак не хотел бы, чтобы читающий эти строки заподозрил меня в желании преувеличить значение собственной персоны и придать делу вид, что я мог всерьез на отца повлиять. Так что в том, что я хочу добавить, никакой связи со мной нет. А вот с Миллером — есть. В этом я почему-то уверен.
Десять лет спустя, незадолго до смерти, отец обдумывал новую пьесу. В одном из вариантов она называлась «Четыре я», в другом — «Вечер воспоминаний». Там должны были встретиться он — двадцатилетний, он — послевоенный ион - сегодняшний и потолковать о знании и вере каждого из них. Причем в отличие от всех других, мне известных, его произведений, кроме, разумеется, дневников, собственного «я» он не прятал с самого начала. Он так и не успел эту пьесу написать, но в какой-то мере замысел просматривается в его последней книге — «Глазами человека моего поколения».
А тогда — при всей своей молодой толстокожести — я все-таки почувствовал неладное и не стал с ним спорить дальше. Отец договорил, разговор увял, через месяц или два пришла из Америки от Миллера пьеса «Цена», которую мы и перевели, и она вскоре появилась на сцене БДТ. На этот раз пьеса была переведена от слова до слова. Сократили и сокращают ее уже сами театры — совсем по другим соображениям.
1989-1999
Примечание
1. Речь идёт о пьесе "Вид с моста", поставленной Андреем Гончаровым в Театре на Малой Бронной.
Комментарий экскурсовода
Почему я попал в Якутию? Мог бы оказаться и в Антарктиде. Но в Антарктиду меня не взяли даже буфетчиком — по малолетству - мне еще 17 не было. Сейчас никак не могу себя представить буфетчиком, а ведь если б знаменитый тогда полярник Трешников не обманул, пообещав, а потом испугавшись за меня ответственности, не оказалось бы в моей личной географии этого края, которому и тогда, и потом я многим в своей жизни обязан.
В Якутии я вел дневник, а вернувшись, под уговоры общего друга нашей семьи сел писать повесть на основе этого дневника. Первые главы я даже, оказывается, давал читать отцу: готовя книгу, нашел на рукописи его пометки. Повесть не дописал, и слава богу, в лучшем случае получилось бы подражание Васе Аксенову с его «Звездным билетом»: дали городскому мальчику … (лопату, кайло, топор, рыболовный траулер — вставить нужное), и он понял, наконец, в чем смысл жизни.
А все-таки какой я тогда был — это и по сию пору для меня важно, потому что на якутских дрожжах столько в моей жизни замешано, даже удивительно. И морально: я, например, все свои киногоды не боялся спорить с начальством, знал, что на крайний случай тыл у меня есть — хоть рубщиком, хоть грузчиком. И материально: вернувшись из Якутии, где я за полтора года заработал безумные по тем временам деньги, я — восемнадцатилетний — оплатил весь первоначальный взнос за нашу с мамой кооперативную квартиру — все ее долги. Да и физически: еще лет двадцать тягали меня… все знакомые, кому надо было тайком завалить какое-нибудь неудобно растущее на участке дерево, чтобы на постройки не легло, забор не разнесло, провода не оборвало, — я их клал как в аптеке, с точностью до полуметра.
Так что не мог я этот кусок жизни пропустить, собрал из повести самые «дневниковые» куски, вернул персонажам их собственные имена, и… пожалел некоторые литературные описания, сделанные позже. В конце концов и то, и другое — мой текст, важно только честно предупредить, правда?
ЗДРАВСТВУЙ, ЯКУТИЯ!
Отрывки из дневника
Начато 1 сентября 1956 г.
Площадка, на которой приземлился наш самолет, упиралась в крутой, заросший рыжей лиственницей склон сопки. С другой стороны, за маленьким обрывчиком, начиналась речная долина, заваленная серым галечником и изрезанная глубокими, как шрамы, следами пересохших рукавов. За рекой — гладкая, похожая на железнодорожную насыпь сопка, а за ней неясные очертания каких-то гор. Лощина, где мы сели, была покрыта зеленым мхом, но тут и там виднелись серо-желтые подпалины. Ровной она только казалась. Приглядевшись, замечаешь, что она изборождена канавами, как на торфяном болоте. Где я это видел? Когда с мамой в деревню ездили?
— Давай, давай, разгружайся, — прикрикнул на нас пилот. Он был маленький, толстый, нос пуговкой и страшно солидный. Он чувствовал себя если не богом, то чем-то вроде того. Разговаривал начальственно и чуть презрительно.
— Давай, давай, а то дотемна провозимся. — И, хотя было всего два часа дня, спорить никому не пришло в голову.
— Летать, значит, я сюда больше не буду, — между тем продолжал пилот, — пока вы все эти канавы не закопаете. — Он сплюнул в ближайшую ямку. — Тут шею свернуть — раз плюнуть. Кирки, ломы, носилки есть? Засыпьте, значит, камешком, землицы подкиньте — тогда другой коленкор.
Наш начальник стоял перед ним, склонив голову чуть набок, и слушал. Очень внимательно и очень вежливо. И кивал, словно повторяя: да-да, разгружайтесь, пожалуйста. Конечно-конечно, непременно засыплем.
— Площадка по инструкции какая? — ехидно спрашивал пилот. — Четыреста на шестьдесят, а тут? — И, словно кто-то возражал ему, сердито добавил: — Ну, идем, идем — померяем.
Мы начали разгружаться. Работа эта за прошедшие три недели стала для меня привычной. Поворачиваешься спиной, слегка приседаешь, так, чтобы основная тяжесть пришлась на косточку, где кончается спина и начинается шея, берешься руками за углы мешка или ящика, напрягаешь слегка руки, наклоняя груз на себя, и одновременным пружинящим разгибом ног и плеч взваливаешь себе на спину 70 килограммов. Главное — чтобы груз удобно лег и распределился равномерно. Когда идешь с таким грузом, шаг становится тяжелым, упругим: не только ты давишь на землю, но и она на тебя. И чувствуешь себя с мешком как-то увереннее, значительнее. Сколько таких мешков и ящиков перетаскал я за эти дни — уму непостижимо. От баз на машины, с машин на склад, опять на машины, в аэропорт, на самолет, потом с большого самолета на маленький Ан-2 и, наконец, вот сюда, на этот пригорок, от которого рукой подать до реки. А груза в экспедиции — целая гора: оборудование, одежда, мука, консервы, разный инвентарь. Все это запаковано в мешки, баулы, ящики — простые и вьючные (непонятно только, на кого мы их будем вьючить), фанерные бочки — называются тубы, крафты — это такие мешки из многослойной плотной бумаги — и еще какие-то узлы неопределенной формы и непонятного назначения.
Впрочем, на этот раз разгружать было почти нечего. Самолет брал 800 килограммов, из них половина приходилась на пассажиров. Нас было пятеро, причем каждый весил 80 килограммов — здесь пилот был неумолим: «Что я вас, на весы сажать буду, что ли? Сказано восемьдесят — и пляшите. А то еще не сядем», — это был высший довод, оспаривать который не приходилось.
— Значит, еще метров на 150 удлинить, ну и расширить метров на 30 — тогда садиться можно. Да… флажки расставьте, в общем, черт бы ее побрал, эту вашу площадку, летать сюда… — он сердито ругнулся, потоптался на месте и пошел к самолету. Отойдя шагов десять, кинул через плечо:
— Через два часа буду обратно, костер дымовой зажгите, где повиднее… — и, продолжая бормотать что-то под нос, полез в кабину. Самолет заурчал, из-под крыльев полетели песок, сухая трава и кусочки мха, развернулся неуклюже и побежал по кочкам.
***
Выглядела наша работа довольно жалко. Огромное поле, на котором как-то безутешно копошатся четыре крохотные фигурки. Мы сравнивали бугры, выворачивали торчащие валуны, засыпали ямы, таскали носилками гальку и гравий. Работали не торопясь, размеренно, словно спешить было некуда. Поругивали пилота, но без особого воодушевления — ясно было, что ям более чем достаточно. По утрам я просыпался совершенно без сил. Ломило плечи, спину, руки, ноги — словом, все, что могло ломить. Монотонное махание кайлом напоминало мне японскую казнь, когда на голову прикованного осужденного капля за каплей падала вода, пробивая черепную коробку. Но стоило обозлиться и убыстрить этот безумно тягучий темп, как кайло начинало соскальзывать и вместо кусков глины и камней летели искры. Повсюду был камень. Руки я содрал в кровь еще в первый день. Теперь к этому добавился десяток царапин и ссадин от самых различных операций: пилка дров — содрана кожа на большом пальце левой руки, носилки — царапина на правом локте, когда их переворачивал. Ныть, правда, не приходится, но ощущение враждебности всех этих «орудий труда» очень неприятно.
***
Самолет улетает в последний раз. Улетает надолго. Когда он к нам вернется снова? Может, через месяц, может, и через три. Все остающиеся ходят вокруг пилотов и делают вид, что им весело. Они выписывают восьмерки по всей площадке — то как будто заравнивая случайно пропущенную ямку, то, словно вспомнив что-то, бредут к палаткам. Но каждая из этих петель заканчивается у наспех сколоченного стола, где в последний раз завтракают наши летчики. Хочется что-то сказать им, но сказать нечего. Ну что скажешь малознакомому человеку, к которому ты сегодня испытываешь самому тебе непонятную симпатию? Он ворчлив и немного заносчив, и нет в нем ничего такого особенного. Но вот сейчас он должен улететь, увозя твои последние письма в конвертах, которые он же купил для тебя в Томторе, и тебе грустно, ты даже готов забыть, как он брюзжал, когда, прилетев после трехдневного перерыва, вылез из машины, нарочно держась за лоб, словно стукнулся обо что-то: «Наработали, мать вашу, чуть башку не расшиб, катаясь по вашим ямам». Ты даже забыл о том, как при первой встрече он, сочувственно и покровительственно глядя на тебя снизу вверх, сказал: «Ишь, набрали молокососов — икспедиция!» Ты уже давно простил ему это, потому что все эти дни ты был связан с ним намертво его прилетами и отлетами — а их не будет теперь, не будет долго. Он — та самая последняя живая, человеческая нитка, которая привязывает тебя к Большой земле, ее ты так стремился оборвать, так хотел скорее освободиться от нее, а теперь, когда эта минута, минута твоего освобождения, наступила — тебе грустно, что ее вдруг не станет. Ведь ты же готов к этой минуте, и все-таки она наступила вдруг, как снег на голову, как письмо от Рины, которое лежит у тебя в кармане — это письмо привез тебе он только что, последним рейсом.