Частная коллекция — страница 23 из 56

Жене про свои меркантильные планы я рассказывать не стал — оценить нетривиальность задуманного мною она не могла, поскольку навыков ходить по приемам не имела. Когда она у Кропоткинского метро потребовала купить цветы жене посла, я кинулся было спорить: вы видели кого-нибудь, первый раз являющегося в посольство на прием с букетом? Но тут этот букет по своей нелепости был таким блистательным аккомпанементом к задуманному мною, что я не только безропотно расплатился — я принял этот букет за перст судьбы.

Диспозиция: мы с женой и букетом поднимаемся по посольской лестнице. Ожидаемой толпы, правда, нет, но, репетируя по мере подъема свой нестандартный ход, я этого как-то не заметил.

Сверху на нас, поднимающихся, смотрит высокий господин с лошадиным лицом и совершенно недипломатической, какой-то ужасно свойской улыбкой. Но я уже набрал ход. Я понял, что это посол, во-первых, и что пора, во-вторых. Передаю жене букет, отвешиваю послу поясной поклон и на отрепетированном английском быстро — пока толпа не нахлынула — выдаю пулеметной очередью:

— Спасибо, господин посол, что вы помогли мне осуществить мечту и удовлетворить любопытство, которое мучило меня последние сорок семь лет!

Когда-то о Пастернаке было сказано, что он одновременно похож на арабского всадника и его коня. Вот и посол был разом похож на Дон Кихота и на его Россинанта. Несмотря на дипломатическую вышколенность, от такого моего поведения-заявления он слегка попятился и вместо «Добро пожаловать» или что там еще полагается по дипломатическому этикету выдал ошеломленное: «Sorry!?»

О, это американоязычное «sorry», которое может означать все что угодно: извините, не понял, подвинься, отцепись, в своем ли вы уме, да пошел ты… В общем, «хлопцы, чьи вы будете, кто вас в бой ведет?»

Не обращаю внимания. Витиеватым жестом тыкаю в окно, выходящее на Староконюшенный, и, не снижая темпа, продолжаю:

— Вон за тем окном сорок семь лет назад сидел маленький лопоухий (насчет лопоухого явно вру: во-первых, я не был лопоухим, а во-вторых, и сейчас не знаю, как это будет по-английски) мальчик, а через окно видна была неведомая страна с особой жизнью, вызывавшей жуткое любопытство и пробуждавшей генетический страх. И вот я уже давно не мальчик, а мечта сбылась только сегодня. Thank you.

После чего я опять сделал попытку поклониться в пояс, но посол уже был начеку, ловко подхватил меня под локоток и куда-то повел. Забыв про жену и букет, я соображал: раз меня никто не прерывает, то весь заряд надо выпаливать до конца:

— Особенно мы любили дни, когда у вас тут устраивали праздники. Нас распускали по домам, а в класс приходили любознательные взрослые с биноклями и подзорными трубами — им, видимо, тоже было интересно, как тут у вас гостей принимают. И хотя пропустить школу законным образом всегда почиталось за счастье, но, уходя домой, мы уносили в себе неудовлетворенное любопытство.

Пока я снова набирал воздух, посол, оказывается, довел меня до столика с напитками и — сказалась дипломатическая школа — изрек на первоначальном русском:

— Давай про его выпьем. Или за его?

Мы продружили с Джереми Кинсманом и его очаровательной женой чешкой Ханной до самого окончания их московского срока, бывали у них, приглашали их к себе, а однажды даже совместными усилиями привели Чубайса на спектакль к моей жене в театр.

Деньги я тоже получил, и четыреста экземпляров книжки, оплаченной из Фонда канадского посла, разошлись по разным российским учебным заведениям. Но я так и не решился признаться своему другу, что окна моего класса выходили в скучный школьный двор, а всю историю с «любознательными взрослыми» - дядями из ГБ я слямзил у своего двоюродного брата, который учился в 59-й пятью классами старше меня и рассказал мне ее каких-нибудь сорок лет спустя. Единственной правдой является то, что брат мой, особенно в детстве, был действительно лопоух.

Два вопроса мучают меня с той самой поры: можно ли считать, что я продал государственную тайну ради нужд общественной организации? И — дал бы мне Кинсман деньги, если бы не этот «нестандартный ход»?

1999



Комментарий экскурсовода

Сам я до этого не додумался, но мысль мне очень нравится: каждому человеку достаточно прочитать за жизнь всего сто книг. Из них десять или двенадцать — для всех одни и те же, ну примерно: Библия, «Илиада», «Приключения Гулливера», «Робинзон Крузо», «Война и мир», «Мадам Бовари», «Мастер и Маргарита»… Дополнить можете сами — занятие прелюбопытнейшее. А вот список остальных для каждого свой — их он и ищет всю жизнь: находит, влюбляется, теряет, вносит, ошибается, вычеркивает, читает запоем, разочаровывается, ставит на дальнюю полку, перелистывает любимые страницы, забывает или влюбляется вновь. Не случайно любимую книгу часто сравнивают с женщиной: отношения с ней — это всегда что-то вроде романа.

Сюжет отношений осложняется, если ты знаком с теми, кто эти книги написал, если ты каким-то образом оказался свидетелем их рождения или причастен к выходу в свет или появлению на другом языке. Эти книги особенно часто становятся кандидатами в твой личный список. О них особенно интересно думать, вспоминать, писать о них, об их авторах, о литературных модах и нравах прошедшего уже времени, которое и есть твоя прожитая к сегодняшнему дню жизнь. Это я и делаю, потому что пришла пора: мой список почти составлен, в нем осталось две-три вакансии.

Я вырос в литературной семье, точнее, в двух литературных семьях — матери и отца, в литературной среде, которая стала настолько естественной частью быта, что поэт, читающий стихи, был в доме привычен, как соседка, пришедшая занять соли. Лет до двадцати пяти — двадцати шести у меня была замечательная память на стихи, я их запоминал иногда с одного-единственного прочтения, на слух, а в школе — на спор — за две минуты выучивал две-три страницы Маяковского по выбору того, с кем заключалось пари. Но ресурс памяти оказался ограничен: приблизительно с середины 60-х эта счастливая способность куда-то улетучилась и голова, отчасти забитая всякой ерундой, уже не могла вместить стихи замечательных поэтов, прочитанные или услышанные позже. А все-таки я в 98—99-м году снял для ТВ семнадцать серий «Поэтических позвонков» — это около трех часов стихов наизусть подряд. Их время от времени повторяют по каналу «Культура».

Когда от постоянных литературных занятий, переводов, редактуры, отчасти сочинительства я ушел в кино, отец даже заподозрил, что сделал я это от нежелания быть в литературе Симоновым-вторым. И долго потом с настороженностью присматривался к моим фильмам: за свое ли дело я взялся?

Учителем своим в литературе я считал и считаю мать: она привила мне вкус к настоящим стихам, научила тому, что каждому поэту присуща своя особая норма, с точки зрения которой и надо воспринимать его стихи, зато никакой общей нормы для поэтов нет и не может быть.

Если же говорить о собственных писаниях, то я многому научился у Якова Евгеньевича Харона, о котором вы прочитаете в этом разделе. Он научил меня обходиться без пафоса, научил самоиронии, а еще перевернул формулу Грибоедова «говорит, как пишет» — помог научиться писать, как говоришь.

Конечно же, тут собрана лишь малая часть людей и историй, с литературной моей жизнью связанных. Другим еще, надеюсь, придет черед. Хочу только сказать, что, несмотря на всю литературность воспитания, а может, и благодаря ему главным литературным занятием считал и считаю чтение. И если примерить на себя известный анекдот про чукчу, то, несмотря на малое количество вакансий, оставшихся в моем личном списке книг, я все еще чукча-читатель.


ЗАМЕТКИ РИФМОПЛЕТА

Стихи я люблю и всегда любил, и странно было бы, если б иначе, учитывая род занятий родителей. Но любовь к стихам и сочинение оных — две большие разницы, как говорится в Одессе. Вот моя мама любила стихи, понимала в них не просто толк, чутье на них имела редкое и — ни одной строчки не зарифмовала.

Я, конечно, не достиг такой самоотреченности.

Классе в девятом я первый раз влюбился, стихи написал проникновенные, с ангелами, и маме принес. Мать бедная так растерялась, что стала всерьез разбирать мою лирическую галиматью. Потом опомнилась и, будучи женщиной необыкновенно мудрой, взялась более пристально за мое поэтическое воспитание, в чем и достигла желаемого результата: рифмовать я не перестал, но все выходящее из-под моего пера стихами уже не считал.

Но вокруг точно по Блоку «жили поэты, и каждый встречал другого надменной улыбкой». И было это жутко заразно. Как известно, чтобы избежать чумы, ее нужно заранее привить. В качестве такой прививки я решил написать стихи для печати и послать их под псевдонимом, чтобы объективно оценить, могу ли я дорифмоваться до публикации. Сейчас не могу вспомнить, в каком году поставили памятник Маяковскому, но к этому событию я, любивший Владимира Владимировича, сочинил стихотворение «под Маяковского» и послал в «Комсомольскую правду». В день открытия памятника оно было напечатано под фотографией памятника на первой полосе с подписью А. Кириллов — такой я себе выбрал псевдоним.

Убедившись, что могу, я, как ни странно, не зазнался, а успокоился. Особенно этому способствовало то, что надменные друзья-поэты, а уж случая похвастать я не упустил, устроили мне несколько критических головомоек, отбив всякое желание в дальнейшем всерьез относиться к собственному стихотворчеству. С тех пор и по сегодня мой жанр — эпиграммы, тексты для капустников, поздравления, пародии и прочие рифмованные хулиганства.

Готовя эту книжку к печати, я решил кое-какие свои «произведения» собрать и (обратите внимание: никакое самоуничижение не остановило меня от коллекционирования собственных рифмованных забав)… избавиться от комплекса «пишущего в ящик».

Когда-то, в десятом классе, я добивался от одной девочки, чтобы она сказала, что меня любит (в том, что это так, я, видишь ли, был уверен, наглец). Загнанная в угол моим напором, она, наконец, выдавила из себя: