Роман «Мастер и Маргарита» появился на свет божий в № 11 за 1966 год и в № 1 за 1967-й.
Недавно я услышал по телевидению рассказ Дианы Тевекелян, тогдашней заведующей отделом прозы журнала «Москва». Эту странную последовательность: одиннадцатый номер за один год и первый номер за следующий — она объяснила разразившимся наверху скандалом, задержавшим публикацию второй половины романа.
Мне же помнится, что так и было задумано с самого начала: одиннадцатый номер расхватают мигом, и все бросятся подписываться на «Москву», чтобы не пропустить вторую книжку, объявленную в первый номер следующего года.
Как бы то ни было, мы с матерью решили создать памятник одержанной победе, пусть рукотворный, пусть только в трех экземплярах, но создать.
Мы перепечатали, а затем вложили и вклеили в три двухномерных экземпляра все, что было оттуда изъято. Журналы топорщились при каждом открывании, как два огромных бумажных ежа. Там были вклейки-слова и вклейки-фразы, вклейки-эпитеты и вклейки-абзацы, вклейки-метафоры и вклейки-страницы. И три больших многостраничных куска: «Сон Никанора Босого», половина «Бала у Сатаны» и «Разгром Торгсина».
Мы не силились понять логику, не собирали материал для диссертации «Причины сердечной аритмии у цензоров середины XX века», мы скорее забавлялись, пытаясь угадать мотивы, по которым цензор убирал то или другое. Иногда они проглядывали явственно — мы ведь были его современниками. Иногда были обаятельные, виртуозно необъяснимые. Изредка — простые, как мычание. Ну, скажем, чтобы не обидеть Александра Жарова, там, где Ивана Бездомного везет в психушку поэт Сашка Рюхин, из обличающего бездарность рюхинской поэзии пассажа были изъяты слова: «…сличите с теми звучными стихами, которые он сочинил к первому числу! Хе-хе-хе… «Взвейтесь!» да «развейтесь!» Напомню для молодых, которые в отличие от нас к двадцати годам Булгакова читали, а Жарова — нет, что знаменитая песня «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы — пионеры, дети рабочих» принадлежит именно жаровскому перу.
Но таких понятных, приятно-прозрачных изъятий было немного, больше темных, необъяснимых, загадочных. А впрочем чему удивляться, разве не в те же годы поэт, имея в виду и нашего Цензора, написал: «Людей неинтересных в мире нет…»!
Первым экземпляр двухтомника-памятника мы по праву подарили отцу. Второй оставили себе, а судьба третьего позволяет мне закончить эту веселую и тоже по-своему булгаковскую историю миленьким семейным хэппи-эндом.
Пока выходили оба номера, пока мы с матерью «строили» свой памятник, предсказание отца Елене Сергеевне начало сбываться. Уже право перевода на итальянский было продано и велись отдельные переговоры о продаже права на перевод «отрывков, не вошедших в первое издание». И тут Елена Сергеевна пришла к нам с мамой. Происходило это на Арбате, в редакции, куда мать вызвала меня для знакомства. У этого визита был, как выяснилось свой тайный умысел. Елене Сергеевне так понравился наш еж, которого на радостях от последних событий продемонстрировал ей отец, что она непременно захотела иметь такой же и пришла на поклон к его изготовителям. Мы готовы были ей отдать его немедленно. Но Елена Сергеевна принять подарок отказалась.
— У меня есть третий экземпляр романа, который я печатала после последней правки Михаила Афанасьевича. Вас устроил бы такой обмен?
Елена Сергеевна, женщина лукавая, была прообразом не только Маргариты, но и ведьмы, и потому если за точность воспроизведения слов ее я более или менее отвечаю, то вот машинопись в музей порекомендовать побоюсь: вдруг они там проверят состав бумаги и единственное доказательство подлинности рассказанной здесь истории окажется несостоятельным?
После того как журнальный вариант этой истории был опубликован, в «Огоньке» у меня было несколько интересных читательских откликов.
Позвонила дочь Поповкина и долго выговаривала мне, что я неверно понял слова ее отца, недооценил присущее ему чувстве юмора и даже что я бросил тень на репутацию собственной матери. Насчет тени я внял и, готовя книжку к печати, вычеркнул действительно придуманную мною подробность, — вызывая мать к себе, Поповкин не только выслал секретаршу, но и дверь кабинета запер на замок.
Что же до правильности понимания слов Поповкина — юмором они были или сказаны всерьез и искренне, — то чем дальше мы живем, тем больше становится очевидным, что он оказался прав: кто хоть раз помянул его участие в судьбах литературы, кроме меня — в связи с этой провидческой фразой?
Потом встретила меня моя приятельница — прозаик Люся Улицкая и огорошила вопросом:
— Ты почему не раскрыл инкогнито моего бывшего тестя?
Но уж раз она его узнала, то и мне не грех его назвать: заместителем главного редактора «Москвы» был в ту пору Борис Сергеевич Евгеньев, это его работу будут анализировать грядущие исследователи советской цензуры.
В ФРГ есть город Бремен. Кроме бременских музыкантов, он знаменит еще и лучшим в мире собранием самиздата. Хранят его в тамошнем Институте литератур стран Восточной Европы, а хранителем в 1996 году, когда я туда попал, был Гарик Суперфин — малюсенький человек с диссидентской биографией и огромными черными усами.
Ну, архив-то весь в папках-коробках, а времени, как обычно, мало, и попросил я Гарика показать какую-нибудь жемчужину коллекции, что-то такое — из ряда вон.
Гарик бережно достает из какой-то отдельной коробки экземпляр нашей с мамой работы и…
…Ну, словом, огорошил я Гарика:
— Хотите, — говорю, — я вам даже вкус клея на этих страницах воспроизведу? Не читаете вы, — говорю, — советскую периодику.
И рассказал ему, откуда взялось это чудо. Экземпляр был, конечно же, тот самый, от Елены Сергеевны, вернее, от ее наследников, потому что свой я из рук не выпускаю, в домашнем «спецхране» держут с великими книгами всегда какая-то чертовщина получается, а уж с «Мастером…» — тем более.
1991-1999
ПЕРЕВОД С ЕВРЕЙСКОГО
Историю эту можно рассказать как еще одну цензурную драму советского времени, а можно как байку о неудавшейся авантюре. И то, и другое будет в известной степени правдой.
К 1965 году в Советском Союзе не было издано ни одной книжки писателей Израиля. Нет, нет, еврейских писателей иногда печатали, кого еще, кого уже, но это были, так сказать, халяльные евреи, из нашей черты оседлости. Самым еврейским впрочем в этих публикациях в большинстве случаев было указанно «перевал с еврейского» да иногда собственные имена. Ну или уже в пику мировому сионизму — Шолом-Алейхем, Полное собранно сочинений. Еще можно было быть еврейским поэтом, но повторюсь — только нашим, у нас рожденным, как Овсей Дриз, или у нас расстрелянным, как Маркиш или Квитко, а этих, неизвестно откуда с их неведомым ивритом, — их у нас не печатали и ни одного имени не знали.
Поэтому когда в редакцию восточных литератур Гослитиздата — а я там служил младшим редактором — попала книжка «Дом кукол», соблазн пробить брешь оказался столь велик, что артель инвалидов пятого пункта возникла мгновенно… Симон Маркиш: переводы из Эразма, Плутарха, Фолкнера) и Виктор Хинкис (тот же Фолкнер, а дальше и «Улисс» Джойса) готовы были на три-четыре месяца отложить всё и, взяв в компанию меня (чем я гордился и горжусь поныне как самым щедрым авансом своим переводческим способностям), перевести книжку для печати. Требовалось лишь соблюсти три условия:
1) получить у автора разрешение переводить ее с английского (иврита мы — все трое — не знали, а то, что написана она изначально не на иврите, а на идиш, узнали много позже, но, боюсь, это нам задачу не облегчило бы);
2) условие редакции: получить разрешение автора на некоторые сокращения (об этом подробнее — ниже);
3) получить «паровоз» до начала работы над переводом — «паровозом» на издательской фене именовалось предисловие, написанное высокопоставленным литератором, функционером, дипломатом, прикрывающее броней авторитета сомнительную идейность произведения, доказывающее его культурную ценность, политическую целесообразность перевода на русский.
С первым условием справились на раз: всего месяц или полтора спустя в Израиль поехал мой отец. Будучи человеком дела, он даже обрадовался конкретности нашего задания. Увиделся с автором, и через некоторое время в редакции читали первое письмо:
«По вопросу о русском переводе «Дома кукол». Буду крайне признателен Вам, если перевод моей книги, который Ваше издательство намеревается осуществить, будет сделан с ее английского перевода, который я настоящим авторизую, так как он сделан под моим непосредственным наблюдением».
Теперь, наверное, пришло время все-таки ознакомить читателя с книгой, из-за которой разгорелся этот сыр-бор, тем более что, как уже догадался читатель, книгу эту мы не перевели. И нет у меня возможности достойно так сослаться на русское издание, а есть от всего этого стыдный, почти заросший шрам на душе. И чем больше я возвращаюсь в эту историю, тем труднее мне рассказывать ее, потому что авантюра авантюрой, цензура цензурой, но и собственное мелкое подонство имеет в ней свою сюжетную линию.
Книга эта неотделима от автора. О том, как они все умирали, рассказывает единственный оставшийся в живых. На обложке вместо имени — псевдоним Кацетник 135633. Ка цет — это буквально наше зе/ка, а номер — его освенцимский номер, тот, который татуировали на левом предплечье.
В 1939 году, когда Германия Польшу захватила, а Советский Союз освободил, семья из еврейского квартала маленького польского городка попала сначала в гетто, потом в выстроенный по соседству Освенцим. Всех содержали отдельно. И убивали отдельно. Папу, маму, сестру, младшего брата. А старший — к началу войны студент-медик — спасся. И потому что медик, и потому что ему несказанно повезло. Мамы, папы, брата он после гетто уже не увидел. А сестру увидел — в оказавшейся соседней с его бараком зоне публичного дома. Оказывается, солдаты вермахта, отправляясь на Восточный фронт, не пренебрегали ласками жидовок, видимо, то, что их рано или поздно должны были сжечь, обостряло удовольствие. На следующий день после встречи с братом девушка покончила с собой: бросилась на колючую проволоку под током. Ее товарки, им одним известными путями, передали брату то, что она ему завещала, — ее дневник. Дневник — в лагере? Мне тоже не верилось, но «Дом кукол» в первую очередь на этом дневнике основан. Когда автора вытащили из горы трупов возле Освенцима, этот дневник был при нем. И когда, отлежав в госпитале, этот полубезумный дистрофик пошел куда глаза глядят, этот дневник был с ним. Вот и родное местечко, вот и их бывший квартал и дом. Вот и окна захлопываются перед носом этого духа с того свете в полосатой освенцимской робе. Поляки, поселившиеся здесь после экстрадиции евреев, свято верили немцам, объявившим, что никто из этих евреев не вернется. Потом дневник сопровождал бывшего кацетника, бывшего зека в землю обетованную, где и состоялась книга «Дом кукол».