Среди любимых фильмов Харона была одна английская картина, не шедшая у нас в прокате, но киношникам хорошо известная: «Мост через реку Квай». Вот что написано об одном из ее эпизодов в книжке Харона «Записки звукооператора»: «Шли издалека пленные, целая воинская часть. Жара страшенная, ноги в ссадинах и ранах, глотки пересохли, но… честь полка требует, чтобы даже в плену строй не нарушался. Играть некому, петь — нет сил, вот и насвистывает себе полк походную песню, этакий довольно примитивный английский фокс-марш, чтобы хоть как-то в ногу идти».
И дальше — в лагере: «Командира пленной части, пожилого полковника, японцы пытаются взять измором: его содержат в жестяной конуре под палящим солнцем без воды и пищи. Когда он уже вроде бы сломлен окончательно, его выводят, вернее выволакивают, ибо сам он передвигаться не в состоянии, на аудиенцию к начальнику лагеря. Это наблюдает «забастовавший» полк. И начинает тихонько насвистывать тот самый марш… Этот посвист возвращает постепенно полковника к жизни, к мобилизации сил, необходимых, чтобы выпрямиться…» Вот этим самым неумирающим фокс-маршем был для авторов Гийом дю Вентре. Только насвистывать-сочинять его приходилось самим, Тут, конечно, разница, но ведь и лагерь был не чужой — свой, и температура другая. А суть — та самая.
И все-таки: почему француз, почему XVI век и почему, наконец, именно сонет — форма, как известно, не из самых простых и популярных. На первый вопрос ответ столь прост, что даже неловко: кто был первым героем нашей мальчишеской дружбы, образцом благородного рыцарства — д’Артаньян, не так ли? И у Харона с Вейнертом, чем они хуже? Впрочем, если вам больше по вкусу Атос или Сирано де Бержерак, я лично не стану с вами спорить — суть-то та же.
И XVI век с Варфоломеевской ночью — тоже под влиянием: «Королевы Марго» Дюма да «Хроник времен Карла IX» Проспера Мериме, а также из-за сходства его с современностью, которая началась для Харона в 1937-м. Правда, времена Генриха Наваррского позволяли хотя бы определить позицию в происходящем избиении инакомыслящих, а в 1937—1938-м в этой всеобщей варфоломеевской мочи «папистов» от «гугенотов» не отличало ничто, кроме временного служебного положении.
И, наконец, почему именно сонет? Здесь я уже не так уверен в ответе. Но рискну предположить: именно потому, что это трудно по форме, требует особых навыков и мастерства. Потому и было столь привлекательно и заманчиво доказать самим себе, что и это умеешь делать «не как-нибудь, не тин-ляп, а по-настоящему, красиво, легко, свободно, виртуозно».
А кроме всего прочего, поэзия для интеллигентов поколения Харона и Вейнерта вообще была непременной составляющей воздуха, которым они дышали, как кислород или азот. «Тоска по добротной любовной лирике обнаруживалась, как я сейчас понимаю, хотя бы в той жадности, с какой мы выколупывали и коллекционировали в памяти ее изюминки из новейшей поэзии, чтобы при случае принести их в дар любимой, как наши отцы и деды подносили цветы. (…) Куда более уместным казалось нам — к было довольно широко распространено в наших кругах — сообщить девушке, как бы между делом, доверительно, но совершенно бесстрастно: «Всю тебя oт гребенок до ног, как трагик в провинции драму шекспирову, носил я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал». А клятвенным заверением в любви до гроба мы предпочитали что-либо в таком духе: «Тело твое я буду беречь и любить, как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу». Соответственно, и девушка не восклицала с жеманной ухмылкой: «Ах, оставьте, как можно-с!» Ей полагалось сохранить невозмутимый скепсис, недоверчиво покачать головой и мрачно парировать: «А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы», так что лучше брось трепаться».
В этом хароновском воспоминании есть один мотив, очень характерный и для сонетов дю Вентре,— этакое молодое пижонство, желание блеснуть поэтической цитатой, латинским изречением, французским «мо».
Только цитировать Дюма и Мериме и блистать изречениями приходилось в «Свободном» исключительно по памяти — литературных справочников или латинских словарей в заводе-лагере не было предусмотрено. Если б у нас с вами был такой культурный запас, мы, может, тоже бы не удержались — похвастались.
«Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее, — сказал в своей нобелевской лекции Иосиф Бродский, чей личный опыт в иных исторических обстоятельствах сходен с хароновским, и добавил: — …свободнее — хотя, возможно, и не счастливее».
У авторов дю Вентре их эстетический опыт обогащен еще и лагерным. Харон был арестован, напоминаю, 1 сентября 1937 года. Обстоятельства ареста Юры Вейнерта (двумя годами раньше) заслуживают того, чтобы о них рассказать.
Молодой человек влюбился в девушку, отношения их были возвышенны и несколько литературны, потом она познакомила его со своей подругой, и тут произошло то, чему наилучшее описание мы находим у М. А. Булгакова: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих». Подругу звали Люсей — это имя войдет потом во многие сонеты Вентре, только там она будет именоваться маркизой Л. Молодой человек, уже имевший к тому времени две ссылки за плечами, отличался тем не менее романтической порядочностью, которая оказалась свойственна и двум подругам, составившим остальные вершины любовного треугольника, тем более напряженного, что подруги жили в одном городе, а юноша — в другом.
Все друг другу во всем признались, благородное желание сохранить дружбу и свойственная юности того поколения страсть к самопожертвованию породили общую для троих душевную смуту.
А в результате — объяснение подруг и совместная телеграмма предмету их самоотреченной любви: «Мы свободны будь свободен и ты».
Вот за эту телеграмму его и арестовали.
Вообще, как вы уже, видимо, заметили, слово «свобода» и его производные витают над этой историей как призрак судьбы и как парадокс времени. Так и хочется вспомнить дю Вентре:
Пять чувств оставил миру Аристотель.
Прощупал мир я вдоль и поперек
И чувства все порастрепал в лохмотья —
Свободы отыскать нигде не мог.
Пять чувств всю жизнь кормил я до отвала.
Шестое чувство — вечно голодало.
Немногие события в жизни Гийома дю Вентре уподоблены обстоятельствам жизни его авторов. Заключение в Бастилию, изгнание из Франции — вот, пожалуй, и все. Зато в зеркале характера дю Вентре отражаются их черты: и молодость, и бесшабашный атеизм, ироничность, задиристый, не признающий запретов юмор, неприхотливость в житейских обстоятельствах и даже уверенность в незаурядности своего предназначения. Пусть не так отчетливо и резко, но отразился в сонетах и разнобой их чувств (ведь писался дю Вентре не один год): грусть и жажда мщения, тоска несвободы и жар схватки со злом, моление о справедливости, страх перед беспамятством близких, счастье полученного письма, горечь измены… Чувства сосуществовали, влияя на жизнь авторов,— овеществленные в стихах и собранные в тетради, они становились биографией героя. Только не стоит воспринимать сходство их чувств и биографий слишком буквально. Очень соблазнительно в строках: «дрожи, тиран, перед моим пером» или: «но я тобой, король-мясник, не побежден» — и еще в десятках подобных строчек вычитать их ненависть к Сталину или, на худой конец, к Ежову с Берией. А, по-моему, не стоит им навязывать нашу сегодняшнюю «мудрость». Свобода и тирания — вечное противоречие, вечная боль человеческой души и, следовательно, — вечная тема. «Стихи заводятся от сырости, от голода и от войны и не заводятся от сытости, и не выносят тишины» — это определение Слуцкого куда точнее разъясняет, откуда они брались — сонеты дю Вентре со всеми их эскападами, драмами, любовью и враждой.
Еще одна забавная деталь: готовя к изданию на инженерных синьках первые сорок сонетов, уже переписанных каллиграфическим почерком Вейнерта на специально вынесенных из заводского КБ, где они к тому времени работали, восковках и кальках, авторы остановились перед необходимостью снабдить свое издание портретом героя. Тогда они взяли Юрину фотографию, недрогнувшей рукой пририсовали ему усы и мушкетерскую эспаньолку и — в бой… Мы потом в книге этот портрет использовали: слева — Харон, справа — Вейнерт, а посередине — Гийом дю Вентре — сходство с родителями весьма очевидное.
В конце 47-го года, отсидев свои сроки, Харон и Вейнерт уехали из «Свободного», увозя четыре экземпляра книжки дю Вентре с готовыми 40 сонетами. Нельзя сказать, что они чувствовали себя свободными как ветер, так как жить в Москве, Ленинграде и еще одиннадцати городах им не разрешалось. Проведя контрабандой несколько дней в Москве, они разъехались. Вейнерт устроился в Калинине на вагоностроительном, Харон отправился в Свердловск — на киностудию. И если б судьба недвусмысленно не напомнила им о себе, то вторая биография дю Вентре могла бы на этом оборваться: продолжать писать сонеты, находясь на воле, со всеми ее проблемами и соблазнами… Впрочем, как сказал поэт, «что ж гаданье, спиритизма вроде…» Гадать нет надобности, судьба в обличил определенного ведомства, как я уже сказал, призвала их снова, не подвергнув даже годичному испытанию свободой.
Теперь их ждал уже не лагерь, а бессрочная ссылка. У Харона — в местечке Абан, в Зауралье, у Вейнерта — на шахте в каких-нибудь четырехстах километрах. В четырехстах непреодолимых километрах.
Сонеты рождались порознь и совершенствовались в письмах. А жизнь авторов, теперь, увы, не скрепленная единством места, шла разными руслами. Харон работал счетоводом, преподавал в школе, вел автотракторный кружок и даже ставил спектакли в самодеятельности. Спектакли имели успех на областных смотрах, правда, постановщика туда не выпускали. Харона спасали работа и легкомыслие. У Юры была только работа. И тоненькая ниточка писем не выдержала.
Никто так до конца и не узнал, был ли это несчастный случай или самоубийство. Юру нашли в шахте мертвым. Ботинки его почему-то стояли отдельно. Это был 1951 год. До четырехсотлетия со дня рождения дю Вентре оставалось всего два года.