Я мог бы его просто вставить назад по черновику. Но грех восстанавливать историческую справедливость за счет правды: что было, то было. Поэтому помещаю здесь два портрета Утесова — этот, который тогда было можно, и другой, который тогда было нельзя…
Он был человеком не только своего времени, но и своего народа. И поэтому-то в самой большой его радости всегда присутствовали доля грусти и толика самоиронии. В самом большом горе, на дне — зернышко улыбки, капелька надежды. И любимыми его писателями были, во-первых, Шолом-Алейхем, а во-вторых, Бабель.
И еще одно: демократизм эстрадной «звезды» — часть профессии, непременная часть того, что американцы называют имидж: это и облик, и образ, и легенда — всё вместе. За пределами публичности «звезда» может снимать свой демократизм, как галстук или парик. Утесов был демократичен по своей сути, человеческой и артистической. И никогда не притворялся.
Он, спевший столько песен, что их хватило целому народу для памяти о целой эпохе, никогда не был монументален. Он мог быть впереди и сзади, он мог быть сбоку, за что бывал и бит, и руган, но никогда, ни разу он не был «над». Наверное, дело в том, что он всегда был прекрасно несовершенен, превосходно, победительно несовершенен и потому был и остался недоступен пуританскому обоготворению. Истина его жизни и его искусства не посягала на то, чтобы быть истиной в последней инстанции.
И потому его искусство продолжается и жизнь продолжается. Как сказал он однажды: «Песня может уйти, но если это настоящая песня — она вернется. Она вернется и будет жить. Потому что хорошие песни не умирают».
1991-1999
Помню, когда-тo рассказывали, что приз за сенсационность в конце двадцатых годов получил журналист, предложивший заголовок: «Эрцгерцог Фердинанд жив! Первая мировая война была ошибкой!»
На такую сенсационность я не потяну. Но пару заголовков, оправдывающих напечатание этих, не бог весть каких чрезвычайных воспоминаний рискну предложить.
Первый — в духе демократической прессы: «Как делали обрезание народному артисту».
Второй — в разоблачительно-молодогвардейском: «Очистим песни нашей юности от подозрительного акцента!»
Третий же поскромнее и, как мне представляется, наиболее подходящий:
О ПОЛЬЗЕ ЧЕРНОВИКОВ
Сколько в кинематографе «реанимаций» осуществлено за первые годы перестройки — десятки? сотни? Но отлежавшие свое на полках картины возвращались к нам как отсидевшие зеки: без зубов, с пошатнувшимся здоровьем, с запахом лагерной баланды, въевшимся в поры… И редкие исключения вроде «Комиссара» тут только подтверждали правило. А все потому, что кино не знает черновиков: создаваясь (неважно — совершенствуясь или деградируя), оно пожирает свое прошлое.
Тут-то и заложено преимущество древнего искусства литературы перед своим юным столетним кинематографическим собратом.
С такими примерно мыслями я копался в своем архиве в поисках материала по двум фильмам, претерпевшим в свое время всякие пертурбации под недремлющим оком начальства и под моими (а чьими же еще?!) ножницами. И там, в архиве, обнаружив черновик давно напечатанных воспоминаний о Леониде Осиповиче Утесове, понял, что в предыдущей главе, говоря о купюрах, сделанных редакцией журнала «Искусство кино», я был несколько неточен. В черновике оказались несколько страничек, которые я также сам согласился не печатать. И сразу вспомнился мне милейший Фима Левин, в ту пору и до самой смерти работавший в «Искусстве кино», и застенчивая неловкость его слов: «все напечатаем, но кроме этого куска — ты же понимаешь…», и обоюдный стыд, и прочитываемое за этим, хотя и не высказанное «может, если б я не был Левин, я бы попытался…». Неудобно быть евреем в своем отечестве — так стоял вопрос. Так он и стоит по сию пору. Изменилось лишь то, что теперь об этом можно говорить и черновичок этот напечатать.
В 1958 году наш друг привез из Америки пластинку с песнями Теодора Бикела. Это были песни украинских и белорусских евреев, спетые под гитару или под оркестр. Когда их слушал мой дед, он всякий раз плакал и подпевал. Там были и «Дядя Эля», и «Мизинке» — песни, вошедшие в знаменитый спектакль «Фрейлехс» Михоэлса — Зускина, были и другие, менее знаменитые.
Однажды я завел их Утесову. Я очень хотел доставить ему удовольствие.
— То, что там есть дельного, я пел раньше и пел лучше, — сказал Леонид Осипович. У него не было сантимента к национальному, еврейскому. Да и полно, имело ли это значение? В его пластинках еврейский дядя Эля звучит с таким же азартом и юмором, как и «Барон фон-дер-Пшик» или белорусская «Бувайте здоровы, живите богато». И все-таки, все-таки… Песня — она безусловно была для него интернациональна. У песни его нет акцента. А у жизни?
Мы застенчивы. Мы говорим: эстонская сдержанность, украинская певучесть, грузинский темперамент. Этого — не стесняемся. Это — качество. А как Утесов? А что Утесов? Утесов — это Одесса, говорили нам, говорили и говорим мы и, вероятно, будут говорить наши дети. «А что это такое?» — уже сейчас спрашивают наши дети. Как им объяснить? Я не пишу теоретическую статью, я пишу воспоминания. Но и их иногда надо объяснить.
Например, такое. Когда обсуждался режиссерский сценарий фильма об Утесове, присутствующие нашли, что в нем «слишком много Одессы».
— Что вам далась эта Одесса? — спрашивали меня.
— Утесов — народный артист СССР. Это важно, — что вы все время киваете на его одессизм!
— Нy и что, что он вырос в Одессе?
— Что вы подразумеваете под «одесским акцентом»?
Но вот встал один редактор и попросил слово для короткой географической справки.
— Вы меня извините, — сказал он, — но Одесса — это город-герой на Советской Украине, а столицей Еврейской автономной области является город Биробиджан.
Сказал и сел. И больше про Одессу не говорили.
Или другое воспоминание: я попросил Утесова рассказать в фильме байку. Именно байку — из тех, которыми славились его выступления перед не самой широкой аудиторией. Позволю себе напомнить ее вам такой, какой он ее рассказал.
«Я долго не был в Одессе, приехал туда после огромного перерыва. И вот концерт. Я волнуюсь, я думаю, как он пройдет. Первое отделение проходит на «ура». И я мечтаю, как после концерта я удеру с заднего хода, поеду к себе в «Лондонскую», буду сидеть над морем, дышать воздухом и будет счастье. Потом кончается концерт, и я счастлив. Я убегаю, сажусь в машину, и вдруг прямо на капот бросается женщина. Она смотрит на меня и спрашивает:
— Ви — Утесов? Яшка, Яшка! — кричит она. Путаясь в соплях, прибегает мальчик лет десяти — двенадцати.
— Это Утесов, говорит она ему. — Он умрот, и ты его больше не увидишь. Смотри сейчас!
Я сказал:
— Дура! — захлопнул дверцу, уехал. Какое небо, какое море, какое счастье? Все куда-то улетучилось. Такова цена популярности».
Мне предложили убрать из картины эту байку.
— Она груба, — говорили мне. — Она неуважительна по отношению к зрителям, — говорили мне. — Это пошлость, — говорили мне.
Я пришел к Утесову.
— Знаете что, Алеша, — сказал старик, — вы закажите студию или как там это у вас называется, а я вам одно место переозвучу. Думаете, я не сумею? Я же знаю, что их там смущает. Вместо «Яшка, Яшка!» я крикну: «Сашка, Сашка!», вы думаете, я не попаду в артикуляцию? Ах, вы думаете, что они все-таки не отстанут?
Я стал его уговаривать позвонить высокому начальству. Он отказывался. Он говорил, что уже не боец, что он всю жизнь дрожит при слове «начальство», что надо попробовать переозвучить, а уж если не выйдет…
Картина к тому времени была готова. Поэтому я продолжал настаивать, говоря, что стоит дать палец, и от картины полетят пух и перья. Словом…
— Давайте номер, — сказал Утесов.
— Здравствуйте, можно НН?.. Это народный артист Утесов говорит… Здравствуйте, НН, это Утесов… — пауза. — Тут про меня картину делают… — пауза. — По-моему, получается… Нет, у меня вопрос: зачем мне второй раз пытаются сделать обрезание? - длинная пауза, и по выражению его лица я вижу, что на том конце провода начальство помирает от смеха. Утесов бесстрастен: — Да? Большое спасибо.
Кладет трубку.
— Он сказал, чтоб пока он не посмотрит, мне обрезание бы не делали. — И только тут теряет серьез и начинает улыбаться.
Так что сказать нашим детям? Я бы сказал так: в 1895 году в городе Одессе родился в еврейской семье мальчик, фамилия которого была Вайсбейн, что в переводе с идиш означает «белая кость». Он рано стал артистом и, когда выбирал псевдоним, нашел себе нечто гордое и одинокое и стал Утесовым. Даже в самые худшие для псевдонимов времена, мне кажется, его псевдоним никто не пытался содрать с него живьем: Утесов — это уже звучало вечно.
И вместе с этим и вокруг этого он был истинный одессит: веселый, шумный, самолюбивый, напористый, как и положено уроженцу вольного города.
P. S. Вот и все.
Осталось только прокомментировать несколько мест в этой ненапечатанной главке. Там есть разные дипломатические умолчания. В них виновен только я.
Редакторы, которые нажимали на «одессизм», — бог с ними, а нахальный редактор, сказавший про Одессу и Биробиджан — это, увы, я сам — другого тогда не нашлось.
НН, которому звонил Утесов, это, безусловно, Сергей Георгиевич Лапин, тогдашний глава Гостелерадио. Ситуация без этого имени теряет пикантность, надо ведь учесть, что товарищ Лапин «русскоязычные меньшинства» сильно недолюбливал.
И с байкой был забавный нюанс. Убрать ее требовал тогдашний директор «Экрана» Борис Михайлович Хессин, которому тоже казалось неловким, чтобы человек с такой сомнительной, несмотря на удвоенное «с», фамилией, как у него, пропустил в эфир историю, рассказанную с «одесским» акцентом.
Милых людей было много. Ковыряя собственные раны, они всю свою тайную боль вольно или невольно вымещали на других, умножая зло мира.
1991-1999
ГАЛИНА СЕРГЕЕВНА, ИЛИ ЗАПЯТАЯ СУДЬБЫ