«Очистив ся от всякие скверны» (душевной — с помощью молитвы и осязаемой — «умыв ся чисто»), женщины всех сословий начинали свой будничный труд. И если для представительниц низших сословий это была физическая работа, зачастую грубая и тяжелая, то в более зажиточных семьях старшие женщины или, как их уважительно назвал составитель «Домостроя», государыни дома — были прежде всего организаторшами и распорядительницами работы и быта своих слуг и помощников [72]. Автор «Домостроя», создавая образ идеальной, рачительной домоправительницы, имел, наверное, перед глазами пример своей семьи и матери — жены крупного вотчинника. «По утру восставши по звону», посоветовавшись с мужем «о устроении домовнем, на ком что положено и кому какое дело приказано ведати», государыня дома, по его словам, должна была «наказати» всем слугам и работникам «что устроити ести и пити про гость и про себя», и «купити на обиход», и «купив что, сметити». Сильвестр явно полагал, что в делах «сметы» хозяйка обязана была проявить расчет и дальновидность. За сметой следовали распоряжения рангом ниже — по поддержанию чистоты в доме, поручения мастерицам и швеям. Госпоже строго наказывалось «всегда дозирати и спрашивати слуг о… нужи и о всякой потребе» [73].
Слуги, служки и члены их семей относились автором текста к единому большому сообществу, «семие», о которой ее госпожа должна была «радеть» и «болезновать» — иначе «даст ответ Богу и мзды не получит». Более детальную разработку идеи «радения», его форм и глубины со стороны женщины, «радения» в зависимости от социального статуса окружавших, можно найти в «Казанской истории» (XVI в.): «к вельможам честь, и ко середним честь, а ко обычным милование и дарование, и ко всему народу бережение велие…» [74]. Здесь примечательно выделение в особую «статью» обязанности домодержицы быть щедрой дарительницей: милосердие в православной концепции вменялось женщине буквально в обязанность [75]. Особенно прочно этот тезис утвердился в русской этической мысли ХVII в. [76]
Частная жизнь домодержицы, супруги главы семьи оказывалась, таким образом, теснейшим образом переплетенной с жизнью и судьбами не только кровных родственников, но и слуг-«домочадцев», о которых она должна была «попечение имети якож о своих чадех и о присных (родственниках) своих» [77]. Существование подобных отношений как типично средневековых (и подобных линьяжным) относится исследователями семьи к аргументам в пользу отсутствия собственно частной жизни человека до начала Нового времени [78]. Однако текст «Домостроя» и поучений XVII в. [79] доказывает не столько отсутствие частной жизни индивидуума, сколько ее «встроенность» в повседневность многопоколенной семьи. Упоминание сугубо личностных переживаний человека, о которых госпожа должна была «дозирать» и «соболезновать» — «удовольствия», «обиды», «душевныя нужи» и т. п. — причем применительно к низшим сословиям свидетельствует о несомненности аналогичных и даже еще более сложных настроений и эмоций у представительниц более образованной части общества, наличию у них личной, частной жизни. В назидательных текстах слезы как реакция на жизненные невзгоды и заботы называются «женским обычаем», реакция же на них мужчины (вложенная в уста женщины!) описывается иначе: «Мужческому сердцу достоит разумом рассуждати о всякой печали, хотя что и печально припадет — того не допущать до сердца своего» (то есть большая эмоциональность женщин подспудно противопоставляется рассудочности мужчин) [80].
Идеальные отношения домоправительницы и слуг спустя полвека после Сильвестра были описаны автором «Повести об Ульянии Осорьиной». В ней подробно говорилось о том, о чем прежде умалчивалось (или подразумевалось) — о межличностных отношениях в семейном клане, объединяющем многих родственников, а также «вдов немощных» и слуг. В отношении к ним Ульяния (а в образе ее, как то характерно для идеализирующих жанров древнерусской литературы, «объединялось должное и сущее» [81]) проявляла лучшие качества характера. Она не только «удовляше рабы и рабыня пищею и одежею», сшитой «своима рукама» (это и ранее причислялось к кругу добродетелей), но и видела в каждом из «простецов» как бы равных себе людей. Что характерно: она «никого простым именем не зваше» {то есть не звала, как то было принято: «Ивашка!», «Гришка!»), ни к кому не обращалась с приказаниями по пустякам [не требовала, например, поливать ей воду на руки, когда она их мыла, не позволяла снимать с нее обувь («сапог разрешающа»}], «никого же [из рабов. — Н. П.] не оклеветаше» и даже когда один из слуг убил (!) ее сына, простила убийцу.
Идеализируя отношения домохозяйки с челядью, автор «Повести» подчеркнул, что Ульяния всегда шла на уступки «неразумным», принимая их вину на себя и оберегая их от гнева стариков Осорьиных (родителей мужа). При том, однако, умная и энергичная помещица не допускала праздности и лености своих подопечных, «дело им по силе налагаше», а когда «бысть глад крепок по всей Рустей земли» (голод начала XVII в.) — «распусти рабы на волю, да не изнурятся гладом». Но холопы не покинули хозяйку, «обещахуся с нею терпети» [82]. [Трудно домысливать мотивы действий идеальной домоправительницы, но не было ли ее решение о «раскрепощении» холопов тонким расчетом, способом как раз удержать их и не допустить роста недовольства, ведь повесть писалась вскоре после голодных бунтов 1601–1602 гг.?]
«Повесть об Ульянии Осорьиной» дает и еще одну возможность проникнуть в мир эмоциональных внутрисемейных связей того времени — в рассказе о повседневных домашних заботах брачного сообщества из двух поколений, окруженного челядью. Автор повести представил Ульянию, казалось бы, полновластной хозяйкой (старики Осорьины «повелеста ей все домовное строение правити»), однако все продукты «оставил» в ведении свекрови! Последняя выдавала их, видимо, по счету и мере, для челяди и для самой Ульянии. Только «серебряниками» (зависимыми крестьянами, платившими оброк серебряной деньгой) героиня повести распоряжалась сама, поскольку они были «жалованьем» ее мужа. Эта система отношений в семье оказалась воспроизведена в следующем поколении: у Ульянии к концу повести выросли сыновья, но главной распорядительницей утвари и недвижимости осталась она сама («взимаше у детей своих сребреники…») [83].
Подобное распределение семейных ролей, принятие такого «порядка», высокий авторитет матери в повседневной, в том числе хозяйственной, жизни семь» привилегированного сословия, отразившиеся в анализируемом литературном памятнике, заставляют задуматься о том, насколько справедлив расхожий стереотип, представляющий знатных московиток XVI — начала XVII в. бесправными «теремными затворницами», «домашними узницами», прозябавшими в бесправии и темноте. Да и много ли было пресловутых теремов, зримо отделявших публичную сферу жизни московитов от приватной?
Существование «теремов» и стремление «спрятать» в них московиток в XVI–XVII вв. отмечено буквально всеми иностранными путешественниками, посетившими Россию в рассматриваемое время [84]. «Положение женщин весьма плачевно, — записал в середине XVI в. немецкий барон Сигизмунд Герберштейн. — Московиты не верят в честь женщины, если она не живет взаперти и не находится под такой охраной, что никуда не выходит. Заключенные дома, они только прядут и сучат нитки, не имея совершенно никакого голоса и участия в хозяйстве». Герберштейну вторили француз Я. Маржерет («знатные россиянки находятся под строгим надзором: имея отдельные комнаты, они принимают посещения единственно от ближайших родственников, и только по особому благоволению муж выводит к гостю свою жену»), австрийцы Мейерберг и Д. Принц («девицы и жены, особенно у богатых, постоянно содержатся дома в заключении и никогда не выходят в общественные места»), литвин С. Маскевич, посол Рима Я. Рейтенфельс, британец Дж. Горсей [85].
В русских источниках понятие «женского терема» можно найти уже в былинах киевского цикла, но отличительной чертой домашнего быта московской знати терема стали не ранее середины XVI в. Среди причин возникновения затворничества называют распространение вместе с православием византийской феминофобии с ее представлением о женщине как о «сосуде греха», который следует держать взаперти во избежание соблазна. Иное объяснение предлагают те, кто связывает «терем» с влиянием ордынского ига: они представляют его формой убежища для уводимых «в полон» женщин либо усматривают здесь воздействие мусульманских нравов и обычаев (сомнительно: ведь у татар ничего подобного не было). Существует мнение, что к середине XVI в. женщины из среды московской элиты превратились в род очень дорогого «товара», которым «торговали» родственники, заключая династические союзы, и потому сохранение невинности боярских и княжеских дочек в недоступных взору теремах стало формой «семейно-матримониальной политики». В определенной степени это представление о необходимости теремного уединения юных Московиток зафиксировали поговорки XVII в.: «Держи деньги в темноте, а девку в тесноте», «В клетках птицы — в теремах девицы» [86].
В конечном же счете «теремное затворничество» возникло как результат воздействия целой совокупности причин, став причудливой смесью суеверий о «нечистоте женщины» (не случайно к строгости теремного уединения прибегали с того времени, когда у девочек наступали первые регулы и они становились «нечистыми») и религиозных представлений о необходимости самоочищения уединением и аскезой («терем как проявление древнего благочестия, ибо дом уподоблялся монастырю»). Расхожее представление о тереме как о «клетке» для жены, построенной, чтобы «самому пожинать плоды [ее] достоинств и быть уверенным, что она не у чужого бока», — высказал еще в начале XVII в. современник-англичанин [87] (ср.: «имея у себе жену велми красну, замыкаше ея всегда от ревности своея к ней, во высочайшем тереме своем, ключи же от терема того при себе ношаше» [88]).
У некоторых бояр и высшей знати женские части теремов представляли собой хоромы сравнительно просто (по сравнению с «передней» или «приемной палатой») обставленные (реже — западной мебелью, как в семье кн. В. В. Голицына, чаще резными дубовыми сундуками-«укладками», обтянутыми «рытым бархатом», и скамьями, обитыми итальянской тканью). У элиты это были комнаты, великолепно убранные золочеными кожами на стенах и ткаными шпалерами. Эти комнаты находились на некотором отдалении от общей жизни дома, часто — наверху, на втором этаже. Светлицы, в которых протекала дневная часть жизни боярыни, несмотря на кажущуюся роскошь убранства, имели маленькие окна и лучное освещение. Женские спальни — по сравнению с парадными спальнями основной части дома — не имели кроватей. Даже в самых зажиточных домах женщины почивали обычно на спальных лавках или ларях, безо всяких кружевных простыней и подушек (их выставляли только напоказ в парадных комнатах), на «подголовках» со скошенною крышкой, служивших одновременно местом хранения драгоценностей. Спальня, светлица да внутренний двор для прогулок — вот то замкнутое пространство, на котором протекала жизнь некоторых «заключенных в тайных покоях» (выражение Г. Котошихина) княжон и боярышень [89].