Частная жизнь русской женщины XVIII века — страница 15 из 31

[302] В семье Ивана Толченова — автора «Журнала или записки жизни и приключений» (конец XVIII в.) из девятерых детей вскоре после рождения умерли семь.[303]

При трагическом исходе (смерти роженицы) вдовец старался возможно быстрее жениться вновь,[304] иногда даже «когда не исполнилась и година». В крестьянском быту «вдовствовали исключительно старики, всех же остальных заставляли (выделено мною. — Н. П.) вступать в новый брак».[305] Также поступали — когда из рациональных, а когда и из эмоциональных соображений — и оставшиеся вдовыми молодые матери, если неожиданно умирал отец ребенка. «Оставшись после мужа молодою вдовой, — вспоминала о А. И. Гагариной Е. П. Янькова, — она влюбилась в учителя своих падчериц, из духовного звания и сделала непростительную глупость — вышла за него замуж… Она поплатилась за свое увлечение. Удаленная от родных, которые осуждали ее за безрассудство, она претерпевала от семинариста самое грубое обращение…»[306] Тем не менее фольклор зафиксировал приоритет наличия именно матери у ребенка: «Отца нет — полсироты, матери нет — круглый сирота!»[307]

Болезни и скоропостижные смерти рожениц были причиной того, что восприемницами, а затем воспитательницами детей часто бывали старшие сестры или тетки (сестры матерей)[308] новорожденных. Вероятно, именно этот фактор и сыграл решающую роль в сохранении и умножении обрядов и ритуалов, связанных с крестинами. С одной стороны, они свидетельствовали об укоренении православных идей, с другой — о контаминации православной обрядности с народной. Опасение умереть непредвиденно рано, преждевременно заставляло родителей брать в крестные матери своим детям совсем юных девочек, зачастую — старших сестер: «Брат на пять лет меня моложе. Я чувствовала к нему что-то вроде материнской нежности и всячески пеклась о нем. Мое участие к нему началось с самого его рождения. Наклонившись над его колыбелью, я долго на него смотрела, и то невыразимое ощущение, которое я тогда испытала, осталось во мне живо и неизменно…»[309] Эти сестры — и женщины, подобные им — и принимали на себя ответственность за воспитание крестниц в случае сиротства.[310]

Бывали случаи удивительные. По воспоминаниям М. С. Николевой, родившейся в начале XIX в., ее бабушка, жена коменданта Нерчинска Я. И. Еремеева, умерла в родах, следом умер отец новорожденной, а девочку (мать мемуаристки) вскормил и воспитал денщик отца, «подкладывая ее к козе». Девочку он берег, как мог, пока не пристроил в дом некой А. А. Николевой, жены губернатора Тобольска, воспитавшей сироту наравне с родными детьми.[311] Поступок «доброй и умной женщины», как охарактеризовала губернаторшу мемуаристка, был типичен для дворянок того времени. Сплошь и рядом в более зажиточных и знатных семьях воспитывались и дети бедных (а иногда и отнюдь не бедных!) родственников,[312] а то и вовсе посторонних людей. В XVIII в., когда была «мода» на крепостные театры, немало девочек из простых семей (признанных одаренными и способными к сцене) воспитывалось в семьях своих «господ».[313] В крестьянских семьях матери «по охоте», как тогда говорили, брали в семью подкидышей. Иногда мотивы подобного поступка (передачи ребенка на воспитание из одной семьи в другую) были морально-педагогические, в иных случаях — житейские, бытовые (здоровье ребенку было легче сохранить «под присмотром»). Например, отец А. П. Волынского в связи с тем, что его вторая жена — по позднейшему определению пасынка — была «женщина весьма непотребного состояния», отдал сына на воспитание в семью родственника, С. А. Салтыкова. В других случаях взятие женщиной ребенка на воспитание (и чаще это касалось девочек!) диктовалось пониманием аксиомы: сохранить здоровье и жизнь ребенку легче в семье, нежели вне ее.[314]

Чаще, разумеется, ребенок рос в родной семье. При этом многие дворянки в своих мемуарах признавались с недоумением и досадой, что их рождению не радовались — оттого только, что они не были мальчиками-первенцами (которым, кстати, в крестьянской среде нередко давали имя Ждан и про которых говорили: «Первые детки — соколятки, последние — воронятки»)[315]. Е. Ф. Комаровский записал в своих мемуарах о рождении первого сына: «28 мая 1803 года… Бог мне даровал перваго сына графа Егора Ефграфовича. О рождении прочих моих детей записано в святцахъ, и потому поминать здесь о том я нахожу излишним…» Примерно так же рассуждал и Иван Толченов, отметивший в своем «Журнале» день, когда он был «обрадован благополучным разрешением от бремени Анны Алексеевны. Родился сын» (на девятом году после бракосочетания). О других детях мемуарист упоминать не стал. «Дочери! Что в них проку! ведь они глядят не в дом, а из дому», — рассуждал дед Сергея Аксакова, демонстрируя устойчивость старых, традиционных воззрений на дочерей и сыновей, которые в дворянской среде, казалось бы, должны были быть давно уже вытеснены новыми «чувствованиями».[316]

В возрасте между 30 и 40 годами дворянки рожали весьма часто; такие роды у них были, как правило, не первыми и часто протекали с осложнениями. К пятидесяти женщина считалась уже вышедшей из фертильного возраста (ср.: «В одной толпе старуха лет 50-ти…» — заметил как-то А. Н. Радищев).[317] На рождение новых детей в немолодом возрасте женщины смотрели как на тягость, на неизбежное зло. «Родители мои не чувствовали радости при моем появлении на свет, какую обыкновенно чувствуют при рождении первенцев, — признавалась на страницах своих воспоминаний некая А. Щ. — Они смотрели на меня как на новую обузу, которая свалилась им на шею…» С тем же чувством начинала свои мемуары и одна из первых выпускниц Института благородных девиц при Смольном монастыре Г. И. Ржевская. С горечью констатировав «нерадостность» события своего рождения для родителей, она привела рассказ о нем одного из родственников: «Огорченная мать не могла выносить присутствия своего бедного 19-го ребенка и удалила с глаз мою колыбель… О моем рождении — грустном происшествии — запрещено было разглашать… По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня…»[318]

Что и говорить о крестьянских семьях! «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили!» — горестно восклицали матери-крестьянки (и тем не менее приговаривали: «Много бывает — а лишних не бывает»). По словам аббата Шаппа, побывавшего в России в Екатерининскую эпоху и общавшегося с императрицей, в среде крепостного крестьянства некоторое безразличие к детям объясняется тем, что «сии плоды законной любви» могут быть «похищены» у родителей в любую минуту хозяином-душевладельцем.[319] Теневыми сторонами крестьянского быта, невозможностью прокормить большое число детей объяснялись случаи их заклада и продажи («А буде я, Василей, на тот срок денег не заплачю, волно ему, Андрею, той моей дочерью Овдотьей владеть и на сторону продать и заложить…»). Однако среди найденных нами закладных на детей XVIII — начала XIX в. не встретилось ни одной написанной матерью: все — по инициативе и решению отцов.[320]

Многодетность могла быть вполне в порядке вещей не только в крестьянской среде («У кого детей много — тот не забыт от Бога»),[321] но и в дворянской семье среднего достатка. М. С. Николева упоминала о семье соседа ее родителей Я. Ф. Бунакова, в которой был сын и девять дочерей.[322] Семьи же с одним-двумя детьми попадались нечасто (за исключением тех, где столько детей выживало и доживало до совершеннолетия, в то время как остальные умирали во младенчестве).[323] «Родилась я, шестая дочь… Нас было уже девять человек, и старшему моему брату шел 23 год, — пишет М. С. Николева. — Теперь бы такое приращение почли бы чуть не несчастием. В то время так не думали: многочисленное семейство не считалось бременем, а благословением свыше. Вся семья встретила радостно мое появление на свет…»[324]

Аналогичные по тональности воспоминания о «великой радости» рождения ребенка (дочери!) можно найти и у А. Е. Лабзиной.[325] Н. Б. Долгорукова (урожд. Шереметева) тоже вспоминала, что «была дорога» своей матери, хотя была у нее уже четвертым ребенком, что день ее рождения «блажили, видя радующихся родителей… благодарящих Бога о рождении дочери…». Мать, писала мемуаристка, «льстилась мною веселиться, представляла себе, когда приду в совершенныя леты, буду добрый товарищ во всяких случаях и в печали, и в радости… пребезмерно меня любила…».[326] В эпистолярном наследии русских государей также можно найти примеры исключительной радости родителей, связанной с рождением именно — как ни странно! — дочерей.[327]

Мальчиков-первенцев (а тем более единственных!) ожидали с еще большим, можно сказать — благоговейным нетерпением и старались спасти от возможных хворей. Чего только не предпринимали! «Помянутый сын их был первым от их брака, в младенчестве был весьма мал, слаб и сух, так что… по тогдашнему обычаю народному, должно было его запекать в хлебе, дабы получил он живости…» — записал Г. Р. Державин