Частная жизнь женщины в Древней Руси и Московии. Невеста, жена, любовница — страница 16 из 33

[204] задав направление формированию его личности.

Все церковная литература домосковского времени (X–XV века) пронизана идеей святости материнского слова и мудрости материнского воспитания, сладко-благостными рассказами о материнской любви и уважении детей к матери. Мать (равно как и жена — например, княгиня Ефросинья Ярославна — прототип героини «Слова о полку Игореве») представлялась авторами древнерусских «повестей», «слов» и «плачей» готовой скорбеть о погибшем сыне (муже), но не способной унизиться до трусости или склонить свое «чадо» («света-государя») к неблаговидному поведению, в частности самосохранению ценой позора. Средневековая русская аристократия не выработала собственного идеала женственности, отличного от народного, поэтому высокодуховные образы матерей равно встречаются и в фольклорных, и в более поздних литературных произведениях (как светских, так и церковных).[205]

Некоторые расхождения между народным и аристократическим идеалами материнства при одновременном сближении каждого из них с этической традицией православия стали появляться лишь в эпоху позднего Средневековья и раннего Нового времени (XVI–XVII века). Этот период внес немало нового в отношения матери и детей в силу зарождения, а затем быстрой эволюции процесса обмирщения духовной культуры московитов, что и позволяет соотнести историю материнства в Древней Руси — одну из важнейших сторон частной жизни женщин того времени — с аналогичными процессами в Западной Европе.

Автор одной из наиболее стройных концепций истории детства, американский историк Л. Де Моз, назвал первые два этапа в западноевропейской истории родительства и детства этапами господства «инфантицидного» и «бросающего» стилей в отношениях между родителями и детьми. «Бросающий» стиль стал, по его мнению, анахроничным в Европе уже к концу XIII века. С XIV столетия этот американский психоаналитик начинал отсчет нового «стиля» отношений между детьми и родителями, в том числе матерями, — так называемого «амбивалентного», господствовавшего в XIV–XVII веках. «Амбивалентный» стиль характеризовался «дозволением ребенку войти в эмоциональную жизнь его родителей», но «исключал, однако, его самостоятельное духовное существование», что сопровождалось, как думал историк, «беспощадным выколачиванием своеволия» как злого начала в ребенке.[206]

При всей схематичности построений Л. Де Моза, которые не раз критиковались в западной науке,[207] они не лишены определенной наблюдательности. Во всяком случае, русская литература — светская и церковная, эпистолярные и документальные памятники XVI–XVII веков позволяют отметить постепенный переход в истории материнства и материнской педагогики к «амбивалентному» стилю отношений. Только начался этот процесс в России не ранее начала складывания единого государства, то есть в XVI веке.

Многие тенденции церковной дидактики и народной педагогики, наметившиеся в домосковское время — осуждение контрацепции и небрежения к детям, строгие наказания за детоубийство и попытки к нему, — сохранялись и в эпоху Московии. При этом продолжала развиваться традиция восхваления бесконфликтных отношений между матерью и детьми, причем отношений несколько асимметричных (уважительных со стороны именно детей к матери, об обратной же связи — уважительности матери к интересам ребенка не упоминалось).

Но появилось и новое. В зажиточных, сравнительно образованных сословиях отношение матерей к детям становилось все более содержательным. На этот процесс оказывали влияние разные факторы — и экономические, и культурные, и личностные. В то же время в немалой степени отношения матерей и детей в семье зависели от общего числа «чад»: на мальчиков-первенцев и единственных детей смотрели как на продолжателей дела предков, а потому относились к ним сравнительно бережно. Первенцев в семье ждали, на них возлагали надежды как на наследников родового имущества и родового имени.

Великий князь Василий III, разведясь с княгиней Соломонией Сабуровой, женился на молодой польке Елене Глинской. Когда она родила ему долгожданного сына — а это был будущий царь Иван Грозный, — Василий Иванович не только повелел заложить известную церковь Вознесения в Коломенском под Москвой (такой жест «вписывался» в рамки обычного поведения главы княжеского рода), но и безмерно пекся о здоровье сына. В письмах он требовал от супруги постоянно «отписывать» ему все подробности жизни малыша: «и о кушанье Иванове, что Иван сын коли покушает — чтоб мне то ведомо было».[208] Вне сомнения, мать хлопотала над первенцем с еще большим рвением.

Забота о здоровье «чад» оставалась главным содержанием частной жизни большинства московиток раннего Нового времени. Способами излечения «чад» от хворей, рекомендациями по их гигиене и вскармливанию были наполнены появившиеся в XV–XVI веках «лечебники» и «травники», тема детских болезней проникла на страницы дидактических текстов,[209] а в переписке появились свидетельства неподдельной тревоги родителей по этому поводу («Да писала еси ко мне… что против пятницы Иван сын покрячел… что у сына у Ивана явилось на шее под затылком место высоко да крепко, что гною нет, и то место у него поболает… И ты бы с боярыни поговорила, что таково у сына явилося и живет ли таково у детей малых?..»[210]).

Новой в российской дидактической литературе XVI–XVII веков стала и тема материнского воспитания, а предметом особых размышлений — его методы. В период раннего русского Средневековья тема педагогических методов ставилась лишь применительно к отцовскому воспитанию сыновей, причем предполагалась известная строгость. В памятниках X–XV веков часто встречается слово «наказати», что означало «поучать, воспитывать». Современный смысл этого слова в значении «карать» появился в русском языке не ранее XVII века.[211] Тема «сокрушения ребер» и «наложения ран» как способа выработки послушания и покорности нашла законченное выражение в появившемся в XVI столетии Домострое с его развернутой системой физических методов воздействия. Однако и Домострой имел в виду воспитание отцом сыновей. Матери поднимать руку на чад, тем более на дочерей, не полагалось; ей отводилась другая роль и другое место в сложной семейной иерархии.[212] Это хорошо заметно в фольклоре. Впрочем, в записях пословиц XVII века встречается и такое присловье: «Учен жену бьет, а дрочен (неженка. — Н. П.) матушку» (ср. также в «Пословицах добрых и хитрых и мудрых»: «Дети балуются от маткиного блинца, а разумнеют от батькиного дубца»).[213]

В назидательной литературе подчеркивалось, что в деле воспитания уже само слово в устах матери должно быть достаточно действенным. Вероятно, в семьях аристократии (на которые в первую очередь и были рассчитаны тексты поучений, в том числе Домостроя) так оно и было. Известно, сколь велика была роль образованных матерей и вообще воспитательниц в судьбах некоторых русских правителей. При отсутствии системы образования и повсеместном распространении домашнего обучения многие женщины привилегированного сословия, будучи «гораздо грамотными», «словесного любомудрия зело преисполненными»,[214] все образование детей брали на себя.

О том, насколько достигало цели стремление церковнослужителей с помощью одного только дидактического материнского слова вырабатывать у детей «автоматический моцион нравственного чувства»,[215] то есть любовь и уважение их к родителям, — судить трудно. Литературные и эпистолярные источники XVI–XVII веков донесли до нас лишь «лакированные» картинки взаимоотношений матери и детей. Внести коррективы в эту благостность могли бы, очевидно, судебные документы, фиксировавшие конфликтные ситуации, но их сохранилось довольно мало.

Вместе с тем различные письменные памятники, а также иконография позволяют представить некоторые изменения даже в этой «незамутненной» картине материнства и материнского воспитания, проявившиеся в XVII веке. Они отразили те трансформации в частной жизни и во взаимоотношениях матерей и детей, которые привели к возрастанию роли матери в «социализации» детей.

Особая радостность красок, их «веселие» в иконографии «Рождества Пресвятой Богородицы» (одного из самых распространенных сюжетов русской иконописи, ставшего особенно популярным в XVI–XVII веках) определялись появившимся к XVII веку в православии особым отношением к деторождению, прославлением его «светоносности», «непечалия», величия.[216] В живописных сюжетах XVI–XVII веков на эту тему родительская любовь стала выступать как соучастие (изображение присутствующего в комнате роженицы отца девочки, распахнутых дверей, проемов, окон — по поверью, это облегчало роды), как объединяющее семейное начало (подробно изображались «ласкательство» Иоакима и Анны с малюткой Марией, купание ее в резной купели).[217] Апофеозом же идеи воздаяния «светоносной» материнской любви, окрашенной православной благоговейной печалью, стал в предпетровское время иконописный сюжет «Успения Богородицы», в котором персонифицировалась тема спасения материнской души, изображаемой обычно в виде спеленатого младенца у Спасителя на руках.[218]

По-иному в XVII столетии стали смотреть и на беременность. Хотя и «срамляясь» своих желаний, беременная женщина в кругу своих близких стремилась обратить внимание окружающих на «особость» своего состояния, требующего определенного ритма питания: «Егда не родих детей, не хотяше ми ясти, а егда начах дети родити — обессилех и не могу наястися». Будто в подтверждение народного присловья «Горьки родины, да забывчивы», Е. П. Урусова в письме к детям вспоминала: «Носила вас, светов своих, в утробе и радовалась, а как родила вас — [и вовсе] забыла болезнь свою матерню…»