Скажем, к одному из переводов польской новеллы переписчик добавил от себя «послесловие», касающееся сомнительности тезиса об идеальности «добрых жен»: «Не во всем подобает и добрым верити, ни крепкую в них надежду полагати», сокрушаясь ниже, что и добрые жены могут довести до того, «еже с мискою ходити по торговищу». Ту же мысль пытался донести словами родительского назидания лирический герой «Повести о Горе-Злочастии»: «Не прельщайся, чадо, на добрых красных жен».[396] Русский переводчик одного из сборников польских новелл решил смягчить картину, обосновав мотивацию семейных скандалов. В польском оригинале говорилось о битье мужем жены без повода, «вины от нее»; в русском же переводчик изобразил мужа, «понемногу казнившего» свою супругу, и «казни» его представлены как необходимая самооборона от «злоречия и псова лаяния» этой женщины. Судя по ее характеристике, она как нельзя лучше оправдала бы прозвище «Досадка» — такое прозванье одной крестьянки было отмечено в переписной книге одной из новгородских пятин конца XVI века. Переводчик польских новелл («жартов») добавил в конце текста «от себя» житейский вывод: «Ни дароношением, ни лагодным глашением угодити ей не смогл. Печали полное житие!» Подобных колоритных «прибавок» на тему женских качеств и характеров в текстах переводных повестей XVII века немало (например: «Дивен в скором домышлении род женский!»[397]или: «Не ищи тамо злата, где не минешь блата!», «Жена, огнь, море ходят в одной своре!»[398]).
«Добрые жены» в русской литературе, став не столь одноплановыми и однохарактерными, несколько потеснили «жен злых», но образы последних не только сохранились в светских и церковных памятниках, но и тоже модифицировались, стали более «объемными», жизненными. Их, например, реже стали рисовать «злообразными»: напротив, в «беседах о женской злобе» XVII века они прежде всего молодые красотки, кокетки, «прехитро» себя украшающие. Тем более это характерно для популярных переводных повестей, в которых бывшие «злые жены» стали рисоваться смышлеными, практичными и умеющими добиться желаемого. Таким женщинам нередко принадлежали симпатии авторов, переводчиков и читателей.[399]
Одновременно «добрые жены» стали часто рисоваться «изрядными» красавицами, способными возбудить «вожделенье», «огнь естественный, не ветром разгнещаемый», «скорбь сердца» в разлуке, «неутешное тужение». Между тем в течение нескольких столетий церковь усиленно навязывала иное представление (житейски, впрочем, не лишенное оснований и потому попавшее в поговорку «Жена красовита — безумному радость»). Отличия во внешнем облике «добрых» и «злых» жен стали группироваться вокруг красоты естественной (по определению присущей «доброй жене») и красоты искусственной (присущей «жене злой», добившейся своей неотразимости традиционными женскими способами: «черностию в очесах», «ощипанием вежд», косметической «румяностию», «учинением духами», яркими, возбуждающе-«червлеными» одеяниями[400]). Однако в литературе XVII века не сложилось сколько-нибудь определенного эталона женской красоты: все авторы ограничивались простой констатацией типа «ничто же в поднебесней точно красоте твоей».[401] В источниках же, помимо литературных (например, в переписных и оброчных книгах), было принято, как и ранее, фиксировать не привлекательные детали женской внешности, а изъяны и даже уродства.
Единственное качество «злых жен», которое московиты XVII века продолжали глубоко осуждать, — это их вероломство, склонность к обманам и изменам, причем именно изменам супружеским. Настойчивое приписывание прежде всего женщинам склонности к непостоянству и легкомыслию заставляет видеть в текстах о «злых женах» XIV–XVII веков мужское себялюбие. Пожалуй, благодаря ему «женка некая» (жена Бажена), обманывавшая мужа со своим «полубовником» Саввой в «Повести о Савве Грудцыне», жена купца Григория, «впадшая во блуд с неким жидовином», а также «бесноватая» Соломония из одноименной повести оказались наделены авторами-мужчинами безусловными отрицательными характеристиками. Но появилось и отличие от ранних текстов: «уловление» женой «юноши к скверному смешению блуда», измена «женки» Григория, сожительство Соломонии со «зверем мохнатым» изображались уже не как собственные побуждения беспутных от природы женщин, а как вмешательство в их судьбы «диавола-супостата».[402]
И одновременно в качестве образцов для подражания стали появляться в посадской литературе описания таких женских качеств, как находчивость, смекалка, «ухищрения» (ранее характеризовавшие лишь «хытрости» «злых жен»), проявленные в умении устоять под напором поклонников и сохранить верность истинно «доброй жены».[403] Лучший пример тому — «купцовая женка» Татьяна Сутулова («Повесть о Карпе Сутулове»). Практичная, смелая, деятельная, активно охраняющая свой семейный очаг и ничуть не похожая на своих предшественниц, «добрых жен» из Прологов и псевдозлатоустовых «слов», эта героиня русской жизни XVII столетия предстала перед современниками полной противоположностью уныло-назидательной в своей добродетельности Февронии. Весь сюжет повести закручен вокруг добивающихся расположения Татьяны поклонников, каждый из которых мечтал с нею «лещи» («Ляг ты со мною на ночь…»). Автор впервые в русской литературе изображал женщину в такой ситуации не возмущающейся настойчивостью похотливых мужчин, не одержимой праведным гневом, а посмеивающейся над ними и даже извлекающей выгоду из происходящего. «Подивившись» хитрости супруги, муж «велми похвалил» ее не только за «соромяжливость», но и за умение сделать свой «целомудренный разум» источником весьма значительного денежного «примысла».[404]
С сочувствием проделкам наглого Фрола и Аннушки обрисовал автор «Повести о Фроле Скобееве» обман ими родителей. Причина в том, что речь в повести шла не об обмане законного мужа, а «всего лишь» о притворстве перед лицом прежних властителей судьбы девушки.[405] Так, неожиданно возникшее в посадской литературе XVII века сочувствие женщине, нарушившей житейскую мораль — презревшей теремное заточение или власть отца над своей судьбой, — парадоксальным образом содействовало укреплению идеала супружеской верности. Этот идеал, понимаемый прежде всего как верность жены мужу и издавна пропагандируемый церковной литературой, да и народной мудростью, приобрел в XVII веке новые краски.
Верность супруги стала пониматься как нравственный постулат, как предпосылка «согласного жительства во владелстве и в дому», неверность — как «погыбель и тщета» любого, самого крепкого и богатого домохозяйства. Причем отношения в семье прямо проецировались на державу: «несогласие» и «несогласное жителство» в государстве уподоблялись неладам в семье, где жена неверна мужу, и обещали стране гибель.[406]
Нравственный идеал верности супругов «до гроба», пропагандировавшийся официальной моралью, — идеал верности, основанной не на бесстрастности и холодной рассудочности (как у Петра и Февронии), а на искреннем, живом, отнюдь не религиозном чувстве, — постепенно перерастал в народный, находя отражение не только в переводной литературе, но и в посадских повестях, в которых стала акцентироваться незаменимость избранника для любящего сердца женщины: «Твори, господине, еже хощети! Аз тебе передаю и дом весь… Аз бо с тобою вечно хощу жити!»,[407] «Образ (портрет. — Н. П.) твой сотворила, чтобы мне зрети на него и твою любовь во всяк час поминати».
Размышляя над возможностью «воспитания» жены, даже «жены злой», современники царевны Софьи и царицы Натальи Кирилловны, княгини Татьяны Ивановны Голицыной и других активных и деятельных женщин конца XVII века все чаще приходили к выводу, что «сварливую и гневливую» жену можно «преходить разумом», а не «учащая раны» и не «бия ее жезлом», как в то делали столетием раньше.[408]
О том, что в семьях допетровского времени мужья часто били и мучили своих жен и это было нормой семейных отношений, современные историки судят на основе судебных актов, источников церковного происхождения (текстов о «злых женах»),[409] по некоторым сообщениям путешественников-иностранцев и, конечно, Домострою. Без сомнения, в Средние века, когда жизнь людей была наполнена насилием, вряд ли семейная жизнь отличалась душевностью. Это утверждение, по-видимому, верно как для взаимоотношений супругов, так и родителей и детей. Материалы судебных дел начиная с XI–XII веков (в том числе берестяные грамоты) подтверждают многочисленность случаев, когда муж избивал жену: «И он, Иван, в таких молодых летех пиет, и напився пиян свою жену бьет и мучит, а дому государь своего не знает, у Ивана жена да сын всегда в слезах пребывает…»;[410] «тот Артемий Михайлов, забыв страх Божий, пьет, а свою жену, а мою племянницу, безпрестанна мучит, и что было за нею приданова — то все пропил…» и т. д. От судебных памятников[411] не отстают и литературные. Но в отличие от первых, зафиксировавших ситуации беспричинных, казалось бы, семейных конфликтов, посадские повести XVII века, как правило, очень точны в описании мотивации мужской несдержанности в отношении жен: чаще всего это «чюжеложьство» и «скверное хотение» (к «блуду» вне брака) законной супруги.