— Да, говорил.
— Слушайте все! — гаркнул Бич, обращаясь к народу, сползавшему со склона сопки к дороге, к бричке. — Он сказал: «Когда я выберусь отсюда»!
Стоящие вокруг брички громко и по-театральному фальшиво захохотали в угоду Бичу.
— Ты обязательно выберешься, — пообещал Бич. Вот только — когда?
Находившиеся далеко, еще на склонах сопки, невесело усмехнулись, услышав это самое «когда».
— Никогда! подхватил мысль старикашка-стукач, но тут же, получив от Бича кнутом, сел от удара на землю.
Прошу без суфлеров, — заметил Бич.
Задрав неестественно зад, бричка опиралась передком об землю, раскидав безвольно оглобли в разные стороны.
— Ты, ты, ты, ты, ты и ты — бричка! — скомандовал Бич. — А ты, ты и ты — ось починить!
Трое выбранных для починки оси тут же откатили ее на обочину и быстро стали «чинить», кроша ее молотками.
Шестеро, приставленные к бричке, быстро распределились следующим образом: Юрка Фомин и Турецкий были запряжены, как и утром, а остальные четверо, среди которых оказался и старикашка-стукач, заменили два колеса, подхватив по двое с каждой стороны передок брички и держа его на весу.
Свистнул кнут, бричка медленно поплыла, опираясь о землю двумя колесами и восемью ногами.
Четыре ноги впереди, принадлежащие Турецкому и Юрке Фомину, были не столько опорными, сколько тягловыми.
— Можно не спешить, — шепнул Юрка Турецкому. — На работу — бегом, домой — катафалком.
Бич развалился в бричке и устало прикрыл глаза.
Солнце из-за хребтов освещало из последних сил облака, замершие прямо над головой, пушистые, светлые, нежные.
Бричка медленно ползла в гору, а мир вокруг нее оставался по-прежнему вечным, прекрасным и удивительным.
Турецкий почувствовал вдруг, что труд их — сотен, а может, и тысяч, — несчастный и выбитый труд, ничто перед всем остальным— солнцем, горой, облаками, воздухом, ветром, водой.
И в вымученной, исстрадавшейся за годы и годы опасной и в общем-то грязной работы душе Турецкого родилась внезапно какая-то тихая нота умиротворения.
Он уже не проклинал никого, никого не жаждал убить, отомстить кому бы то ни было, наказать, рассчитаться. Все смыло с его души, и ничего уже не хотелось — ни думать, ни вспоминать, ни страдать.
Но видно, не так просто устроен наш каторжный мир; даже минуты высшего умиротворения кончаются. Тревожащий душу Турецкого звук словно родился внутри его, в животе, может быть, в спине, в голове, во всем теле… Это было что-то ужасно знакомое…
— А-а-а! — закричал Турецкий, сам не зная отчего.
Свистнул немедленно кнут.
А завтра — на песок! На пару вот с суфлером! Бич ткнул рукоятью кнута, указывая на старика-стукача, и у того от распахнувшейся перед ним перспективы мгновенно подкосились ноги.
Бричка слегка наклонилась…
5
Войдя в лабораторию Грамова, Навроде остановился на пороге как вкопанный.
Ты что, всю ночь спать не ложился? С добрым утром!
Иди к чертям! — ответил Грамов не оборачиваясь.
— Что-нибудь случилось? Ты что-то очень уж свиреп сегодня… Навроде явно был ошарашен грамовской реакцией. Случилось что?
— Случилось. Я вчера пытался снять Турецкого с аппарата… И чуть не упустил…
— Куда?
— Туда, — Грамов помолчал. — Клиническая смерть. Долго был на аппарате. Ну, как Россия наша вся. Теперь без аппарата жить не может…
Песок. Много песка. Утро.
Оставшись с Турецким с глазу на глаз, старик рухнул перед ним на колени:
— Бей меня до отбоя! Христом Богом! Мил человек! Ты — сильный, я — слабый! Мигом уделаешь меня на песке-то на этом. Мне потом месяц рубцов не зализать!
— Нужен ты мне! — брезгливо отмахнулся Турецкий, берясь за лопату.
Оба стояли между двумя огромными бункерами с песком. В их распоряжении были две тачки и две лопаты.
— Смотри, — объяснил старичок. — Я вожу из правой кучки в левую, а ты, мил сокол, из левой в правую. В свою, стало быть. Твоя-то, знать, правая будет?
— Да все равно!
— Ну, значит, твоя — это правая. Решено и заметано!
— Ап! — донесся из-за бункера угрожающий окрик Бича.
— Все-все-все, — старичок лихорадочно начал грузить тачку у кучи Турецкого, после чего бойко, совсем не по возрасту, покатил песок к своей куче. — Так-так-так… А ты, милый-хороший, из моей кучки в свою, не стой, побьют, понимать должен ведь…
Прямого надсмотра не было, и Турецкий воткнул лопату в левую кучу песка, «стариковскую» кучу.
— Вот. Я тебе прямо, поближе насыплю, внучок, чтобы тебе зацепить-то назад посподручней, — песочек-то свой… ну, назад повезешь когда, все полегче.
— Сколько ты уже, дед, сидишь здесь?
— С октября месяца, милый… — он несся уже с пустой тачкой к куче Турецкого. — С октября месяца двадцать третий годок уж пойдет-побежит.
Турецкий присвистнул.
— Живуч ты, однако!
— А как же, милок. Да здесь смерти нет! Никто ж не помирает, ну никто. Если кого в Мясорубку, конечно, засунут — казнят вроде, — тут да, в мир иной, а так — будешь жить, Бог милует… — он катил уже третью тачку.
Турецкий насыпал свою тачку, примерился.
— А руки-то, дед, у меня за ночь зажили. И губы. Чудеса!
— Конечно, конечно! Здесь воздух такой, как на собаке, милок. Ночью-то чешется тело, рубцуется, значит, а солнце взошло — и бей вдругорядь! Сколько захочешь. Чудесный край-то! Тут быть бы санаторию вместо каторги!
— Это фантазия, дед. Вроде как сон.
— Ну-у? — удивился дед, явно не веря. — Сон? А я-то в нем кто, в твоем сне?
— Ты — бред. Наваждение. Тачка вот эта — мираж. Все это туман болезненный. Галлюцинация. Будем надеяться, что для нашей же пользы.
— Для нашей или для твоей?
— Ну, для моей, если уж хочешь знать правду.
— Возможно, может быть… Я ж не учен… Откуда знать? Я уж давно тут ничего не понимаю.
— Да и у нас там, наверху, откуда я только что, хрен что поймешь… Дела крутые. Все на сдвиге. Ты сам-то как сюда попал — по пьянке?
— Да нет, ну что ты! От врачей. — Он катил четвертую тачку. — Врачи, паскуды, залечили. Таблетки пил я все, лечился. В районной полу-клинике… Шесть пачек таблетков однажды съел. Уж очень болело-то… И сразу сюда!
Старикашка возил и возил, беспрерывно болтая; его седые волосы слепили белизной на солнце. Турецкий и не заметил, как его сморило.
— Привет! — Бич вытер кулак об подол. — Проснулись, батюшка? Салфет вашей милости!
Уже вечерело. Песочные кучи в бункерах оставались какими и были — огромными, без ощутимого различия, что справа, что слева.
— Какая твоя куча? — спросил Бич.
— Мне все равно, — ответил Турецкий.
— Ему все одно! — подхватил старикашка с сарказмом. — Правая у тебя! — возмущению его не было предела: — Договорились ить, что ж ты? Теперь-то?
— Вешай! — махнул Бич кому-то рукой.
И тут бункера с песком закачались, снятые со стопоров, вверх-вниз, Как чашки огромных весов.
Левая, стариковская чашка-бункер немедленно перевесила.
— На три шестьсот сорок четыре, — сообщил Бичу далекий голос.
— Во, молодой! — крякнул Бич. — Три тонны проиграл — рекорд! Ну, выбирай теперь, как получить желаешь, по сусалам? По мусалам?
— Да ладно! — схамил вдруг Турецкий. — Три тонны там, пустяк! Распишем на троих. По мелочи.
— По мелочи? — расхохотался Бич. — Эй, сюда! Вяжите! Мелочи ему!
Связанного Турецкого отнесли к лесу и положили там на опушке на крупный муравейник.
Бич склонился над ним, поднес к его носу палец, по которому полз муравей.
— Один муравей — мелочь!
Он указал на тысячи муравьев, уже начавших бегать по Турецкому:
— Много муравьев — мелочи!
Через час Турецкий корчился и извивался, сжимая веки что было сил, выдувая муравьев из носа, тряся головой…
В ушах гудело что-то страшное.
Его положили, развязанного, на полянке.
Лицо распухло до неузнаваемости. Руки — надутые белесые перчатки. Встать он попробовал, но не смог.
— Проветрись до вечера. — Бич пхнул его ногой. — А то весь муравьями провонял.
Через полчаса он уже полз, уходя от барака в лес, все дальше и дальше…
Вот уже скрылось ненавистное строение, оплот садизма.
Он встал на четвереньки и начал двигаться быстрее.
Исчезнуть, только бы исчезнуть — стучало в голове. Он все готов был отдать сейчас, не думая, не размышляя: все! Всего лишь за одно: исчезновение.
Внезапно по какому-то наитию он прыгнул вправо, как шальной, вскочив вдруг на ноги.
На месте, где он находился мгновение назад, застыл, промахнувшись, голодный волк.
Турецкий медленно опустился вновь на четвереньки и зарычал так страшно, так свирепо, что волк попятился.
Успевшее порасти щетиной, опухшее от муравьев лицо
Турецкого студенисто тряслось, ноздри дрожали, в глазах горел хищный голодный огонь.
Не думая, в черную голову, Турецкий бросился на волка.
В последнюю секунду тот успел увернуться от неминуемой смерти…
Турецкий не стал его догонять…
Турецкий шел, а скорее, бежал, пока не налетел с разбега на колючку. Забор из колючей проволоки тянулся через весь лес.
Дальше ходу не было.
Там, дальше, в чаще, метрах в двадцати, тянулась параллельно вторая такая же точно колючка. За ней, за той второй колючкой, несколько женщин рыли какие-то корни.
— Ирина! — узнал вдруг Турецкий свою жену и потянулся руками вперед, сквозь колючку.
— Саша! — вскочила она, но, увидев его одутловатое лицо, схватилась за проволоку, чтоб не упасть. — Ты и здесь продолжаешь?! Мало тебе, бросил нас. Пьяный в Ясенево вломился, не помнишь уж, в форме-то Аэрофлота? Плакал, убить все кого-то грозился. Так и здесь то же самое?!
— Ира, ты что?! — Турецкий аж застонал. — Меня связали, понимаешь? И мордой — в муравейник! Не вру!
— Да, где ты врешь, а где не врешь уже давно не разберешься! Свихнулся ты, Сашенька, с работой со своей вконец! Свихнулся, а теперь и спился!