— Где и когда вы отпечатали текст? — спросил Морис.
— У Морэ. На его «Смит–Короне». В ту последнюю ночь, которую он провел с Валери.
— А где вы взяли ключ от его квартиры?
— Об этом позаботилась Валери. У нее был ключ… Утром она позвонила мне и сообщила, что Морэ звонил вам по поводу Дюпона, и передала содержание вашего разговора. Она позвонила мне из автомата, как только вышла из дома, оставив там Морэ.
— Вы не опасались, что вас могли застать в его квартире?
— Я знал, что по утрам уборщица туда не приходит.
— А если бы Морэ вернулся раньше, чем вы рассчитали?
— Тогда Валери предупредила бы меня об этом по телефону.
Он должен был потратить на дорогу не менее получаса. У меня было бы достаточно времени, чтобы сделать все необходимое.
— А именно?
— Во всяком случае, мне все равно пришлось его ждать. Как только он вошел, я его застрелил.
— А если бы он долго не возвращался?
— Тогда мне пришлось бы отложить это.
Кулонж говорил совершенно равнодушно, но капли пота на лбу выдавали его волнение.
— Знаете, самое худшее заключалось не в самом убийстве Морэ. Гораздо тяжелее было перед этим, ночью, когда я находился в его квартире. — В сильном возбуждении он пояснил: — Для Валери эта ночь была кошмарной и для меня — тоже. Он находился у нее, в ее постели, а я, полумертвый от ревности, сидел за машинкой и перепечатывал рукопись.
Кулонж посмотрел Морису прямо в глаза. Взгляд его был твердым и непреклонным.
— Я не раскаиваюсь.
— Этого я не стал бы говорить на суде, — сказал Морис.
Кулонж повернулся и взял сигарету из позолоченной коробочки. Он курил быстрыми затяжками и, несмотря на самообладание, было заметно, что нервы его на пределе.
— Последняя сигарета кандидата на смертную казнь, — сказал он. — Я ведь заслужил ее, не так ли?.. В конце концов я совершил почти идеальное убийство.
С горькой иронией он добавил:
— Ну, значит, я не настолько умен, как думал. Морэ был прав: убийца не интеллигентен. — Он попытался улыбнуться, но получилась гримаса. — Чего же вы ждете? Почему вы не звоните в полицию?
Морис не шелохнулся. Его чувства изменились и приобрели удивительную ясность. Он не узнавал самого себя. Молодой человек, сидевший напротив него, умышленно убил человека, но, несмотря на это, он не сердился на него, не презирал его. Вопрос оставался открытым: кто в этом случае более виновен, преступник или жертва? Морис встал и тихо произнес:
— Если кто–нибудь является в полицию добровольно, то это рассматривается на суде как смягчающее обстоятельство.
* * *
Париж проснулся, появились всевозможные звуки дневной жизни. Стуча и гремя, проехали внизу молочные повозки.
«Любимый папа!
Прости меня за горе, которое я тебе причинила, но я не могу больше жить. Я ни в чем не упрекаю тебя, это не из–за пощечин и не из–за твоих упреков…»
Письмо пришло с утренней почтой. Изабель была уже дома, но тем не менее слова дочери глубоко потрясли Мориса.
«Я не думаю больше о прошлом, но Жан–Люк такой порядочный, такой чистый юноша. Надеюсь, он не узнает об этом. Что же он обо мне подумает? Я не могу теперь смотреть ему в глаза, мне до смерти стыдно…»
Разве могло быть что–либо более волнующее, чем детское признание? Чуть было не совершилась трагедия. Ни Морис, ни его дочь ни словом не упомянули о случившемся после того, как Жан–Люк доставил Изабель в своей машине на улицу Кошуа.
Морис дважды перечитал письмо, затем положил его на решетку камина и поджег спичкой. Милорд внимательно следил за ярким пламенем, охватившим письмо. Из соседней комнаты доносилась джазовая музыка. Изабель и Жан–Люк слушали пластинки. На первой странице газеты было помещено фото «несчастливой влюбленной пары». Кулонж и Валери стояли, выпрямившись, друг возле друга и смотрели на зрителей. В их спокойных лицах, казалось, чувствовалось какое–то облегчение.
— Да, я же говорил тебе, малыш, что скоро мы останемся с тобой вдвоем, два старика.
Из соседней комнаты донесся смех, такой звонкий, что он перекрыл звуки музыки. Это был смех беззаботной юности.
И Морис тоже улыбнулся.
Джон Данн МакдональдТемнее, чем янтарь
1
Мы уже готовы были отчалить, когда наверху, на мосту раздался скрип тормозов.
Почти в то же мгновение девушку перебросили через перила, и сразу же хлопнули дверцы и зарычал мотор. Машина умчалась.
Стояла дивная июньская ночь со всеми ее атрибутами: луной, жарой, приливом и прочее. А также мошкарой, которая набросилась на нас, как только стих ветерок.
Происшедшее на мосту казалось финальным актом романтической драмы.
Под мостом в ялике сидели мы с Мейером. Это был первый большой мост за Маратоном по пути в Ки–Уэст — если, конечно, еще существуют идиоты, которым нужен путь в Ки–Уэст.
Мое холостяцкое гнездышко «Альбатрос» было пришвартовано у пристани Томпсона в Маратоне. В субботу днем, сойдя на берег, я тут же позвонил Мейеру в Лодердейл. Я и так уже задержался в пути, а у меня было к нему небольшое, но важное дельце. В качестве компенсации за услугу я предложил ему добраться до Маратона автобусом, пешком или как ему заблагорассудится, чтобы после приятного уикэнда я доставил его обратно на борту «Альбатроса».
Мейер — мой друг и, пожалуй, идеальный компаньон, потому что он умеет вовремя помолчать — и потому что он никогда не делит заботы пополам, на свои и чужие, а всегда берет себе большую часть.
Услышав его «да», я чертовски обрадовался, хотя за час до этого мне казалось, что я еще долго не захочу видеть на «Альбатросе» кого бы то ни было из представителей рода человеческого.
Дело в том, что предыдущие десять дней я провел в обществе одной старой знакомой по имени Вирджиния. После трех лет унылого замужества она сбежала из Атланты, чтобы попытаться вновь стать той Виджи, которую я знал — здоровой, спокойной, симпатичной девушкой, обладающей чувством юмора и массой других достоинств, необходимых, чтобы стать хорошей женой.
За три года тягомотины с Чарли она превратилась в издерганную, сварливую и раздражительную особу, которая не могла сказать, который час, без того, чтобы не разрыдаться. Мягкосердечный Тревис не выдержал, и мы отправились в круиз на «Альбатросе».
Перво–наперво я дал ей выговориться. В бесконечных монологах она кляла себя за то, что оказалась никуда не годной женой, и несла прочую дребедень в таком духе. Однако, выслушав ее излияния, я поставил собственный диагноз.
Виджи была чересчур мягка, уступчива, покорна, чтобы противостоять эмоциональному садизму Чарли. В Чарли же не было и намека на гибкость и уступчивость. Постепенно он вытравил из Виджи всякую веру в свои силы, вплоть до того, что она боялась приготовить обед или сесть за руль. Тогда он взялся за ее сексуальное воспитание.
Хотя термин «кастрация» неприменим к женщинам, то, что проделал Чарли с бедной Виджи, просто нельзя назвать иначе. Есть люди, которые стремятся к безраздельному господству. Они поглощают партнера, выжигают его дотла. Сама Виджи вряд ли понимала, что ее бегство от Чарли — неосознанный бунт, последняя попытка сохранить собственное «я».
Первые два дня были наполнены охами, вздохами и причитаниями по поводу бедняжки Чарли, ожидания которого она обманула. На третий вечер мне пришлось прибегнуть к «сыворотке правды» по рецепту доктора Тревиса Мак–Ги. Чистейший джин «Плимут», без всяких примесей… Без конца ей противореча, придираясь к каждому слову, я вывел Виджи из себя — и тем самым вынудил сказать все как есть.
Перед тем как она вырубилась окончательно, я успел услышать, как она ненавидит этого вампира, какое это чудовище, садист, сукин сын, а также ряд более интимных подробностей. На следующий день она была тише воды, ниже травы, но к вечеру опять затянула свою песнь песней о несчастном Чарли. Пришлось дать ей прослушать собственную исповедь, которую я предусмотрительно записал на магнитофон. Дело кончилось бурной истерикой, плавно перешедшей в тихий плач, а затем в благодатный сон.
Наутро она встала бодрой и спокойной, с аппетитом умяла огромный бифштекс и, призывно глядя на меня, заявила, что готова поставить крест на Чарли.
У нас с Виджи есть кое–какие общие воспоминания, но не более того. Ее неуклюжая попытка воскресить прошлое показалась мне просто бестактной, тем не менее я решил оказать ей последнюю услугу.
Злодей Чарли не только подавил ее волю — он дочиста выжег ее женское естество. Бедняга внушила себе (или он ей внушил), что она фригидна. Доктор Мак–Ги прибег ко второму своему излюбленному и неоднократно проверенному средству.
Я поднял ее в пять утра и дал ей нагрузку, способную уморить здоровенного матроса: уборка, стряпня, рыбная ловля, плавание, водные лыжи. После целого дня, проведенного на солнце, она рухнула на надувной матрас прямо на палубе и погрузилась в сон.
Глубокой ночью, когда луна уже вовсю сияла на небе, а легкий бриз разгонял мошкару и создавал приятную прохладу, я осторожно улегся рядом и самым деликатнейшим образом стянул с нее шорты.
Когда она наконец проснулась и уяснила, что происходит, дело зашло уже слишком далеко, чтобы вспоминать обо всех глупостях, внушенных ей Чарли. Сеанс изгнания беса был благополучно окончен, и Виджи уснула со счастливой улыбкой на устах.
Я отнес ее в каюту, где несколько часов спустя, когда лучи солнца пробились сквозь шторы и упали на подушку, пришлось доказывать, что все это не было сном.
Во Фламинго на берег сошла цветущая молодая женщина с великолепным загаром и сияющей улыбкой. У нее больше не тряслись руки, не навертывались ежеминутно слезы на глаза, из голоса исчезли пронзительно–истерические нотки. Она выглядела моложе, чем пять лет назад.
Я сдал ее на руки сестре, которую предусмотрительно заранее вызвал во Фламинго, и предупредил, что возвращение к Чарли равносильно самоубийству. Сестра сухо заметила, что как только заметит у Виджи малейшее поползновение к этому, она собственноручно свяжет ее и доставит ко мне. Надеюсь, мою реакцию на это заявление она истолковала правильно.