Перед мысленным взором Мелона промелькнули намоченные в супе сухари, поражение, Наполеон…
— Доктор заявил, что мне надо выбирать одно из двух… либо вести прежний образ жизни, что продлится недолго, либо сесть на диету. Признаюсь, на меня напал страх. И я сказал доктору, что вопрос слишком серьезный, чтобы решать его с ходу. Я просил дать мне хотя бы день подумать, прежде чем я приму окончательное решение. «Но, судья, увидите, соблюдать диету нам не так уж трудно!» Разве не противная манера у врачей говорить «нам», хотя страдать приходится мне одному? Он-то мог пойти домой и слопать хоть пятьдесят сухарей и десять порций суфле… а мне придется морить себя голодом. И я стал бешено придумывать какой-нибудь выход.
— Терпеть не могу, когда врачи говорят «мы», — согласился Мелон, ощущая, что к нему возвращается чувство, которое охватило его в приемной доктора Хейдена, и вспоминая роковые слова: «Мы имеем дело с заболеванием лейкемией».
— А кроме того, — добавил судья, — ненавижу, когда эти врачи, будь они прокляты, режут мне так называемую правду-матку. Меня разобрала такая злость, когда я раздумывал об этой диете, что меня чуть не хватил паралич. — Судья тут же поправился. — Вернее, сердечный припадок или небольшой удар…
— Да, это очень некрасиво, — согласился Мелон. Он сам напрашивался, чтобы ему сказали правду, но, в сущности, хотел, чтобы его успокоили. Разве он мог предполагать, что обычная весенняя лихорадка окажется неизлечимой болезнью? Ему нужно было сочувствие, утешение, а он получил смертный приговор. — Ох, уж эти доктора, прости господи, моют руки, смотрят в окно, вертят в руках всякую гадость, а вы в это время лежите распластанный на столе или сидите полуголый на стуле! — И он простонал голосом, дрожащим от слабости и злобы: — Как я рад, что не кончил медицинского института! По крайней мере душа и совесть у меня чисты.
— Я, как и пообещался ему, раздумывал целых двенадцать часов. Что-то в душе мне подсказывало: «Садись на диету», но что-то упорно твердило: пошли их всех к черту, живешь ведь только раз. Я мысленно цитировал Шекспира: «Быть иль не быть», и мрачно размышлял над своей судьбой. Настали сумерки, и в палату вошла сестра с подносом. На подносе лежал бифштекс толщиной в две мои ладони, тушеная репа и зеленый салат с помидорами. Я поглядел на сестру. У нее была красивая грудь и стройная шейка… Красивая для медицинской сестры, конечно… Я поделился с ней своими сомнениями и спросил, что ж такое, эта диета. И чуть не обалдел, когда она мне сказала: «Вот это, судья, и есть ваша диета». Я убедился, что тут нет никакого обмана, попросил передать доктору Юму свое согласие и принялся за еду. Я, правда, забыл спросить насчет виски и грога. Но с этим вопросом я справился сам.
— Как? — осведомился Мелон, знавший маленькие слабости судьи.
— Пути господни неисповедимы. Когда я забрал Джестера из школы, чтобы он сопровождал меня в больницу, людям мой поступок показался очень странным. Иногда мне и самому так казалось, но я боялся, что помру там, на Севере, в этой больнице один, как собака. Я, конечно, не знал, какие там порядки, но семилетнему мальчику ничего не стоит сбегать в ближайшую винную лавку и купить бутылочку для больного дедушки. Весь фокус в жизни — это уметь превращать неприятности в удовольствия. Как только у меня опал живот, я зажил в Джоне Хопкинсе на славу, а за три месяца я потерял двадцать килограммов.
Судья заметил, как Мелон смотрит на него широко открытыми, печальными глазами, и почувствовал раскаяние, что так много говорит о своем здоровье.
— Вы можете подумать, Д. Т., что у меня не жизнь, а рай, но это не так, и я вам открою секрет, о котором никому не заикался. Большой и страшный секрет.
— Господи, что же это?..
— Я был рад, что из-за диеты перестал быть таким тучным, но эта самая диета подорвала мой организм, и ровно через год я уже регулярно ездил к Джону Хопкинсу проверяться: мне сказали, что в крови у меня сахар, а следовательно, диабет.
Мелон, который вот уже много лет продавал ему инсулин, ничуть не удивился.
— Болезнь эта, конечно, не смертельная, но тоже требует диеты. Я разругался с доктором Юмом и пригрозил, что подам на него в суд, но он стал меня разубеждать, и, как опытный судья, я понял, что дело я проиграю. Тут возник ряд проблем. Понимаете, Д. Т., болезнь эта хоть и не смертельная, но надо каждый день делать укол. И хотя она не заразная, я все же подумал, что здоровье мое так пошатнулось, что об этом лучше не распространяться. Ведь я еще в зените политической карьеры — все равно, признают это люди или нет.
— Я никому не скажу, хотя ничего позорного тут нет, — заверил его Мелон.
— Тучность, небольшой удар и в довершение всего диабет… Согласитесь, для политического деятеля это уже чересчур! Хотя в Белом доме тринадцать лет просидел калека.
— Я целиком доверяю вашей политической прозорливости, судья. — Но хотя Мелон и произнес эту фразу, в этот вечер его вера в судью почему-то пошатнулась. Почему это произошло, он и сам не понимал. Но в медицинских познаниях судьи он окончательно разуверился.
— Много лет я мирился с тем, что для уколов мне надо вызывать дежурную сестру, а теперь случай мне помог — я нашел другой выход. Я нанял парня, который будет за мной ходить и делать мне уколы. Это тот самый, о котором вы меня спрашивали весной.
Мелон сразу его вспомнил.
— Неужели негр с голубыми глазами?
— Да.
— А вы его знаете?
Судья думал о трагедии своей жизни и о том, что этот парень сыграл в ней главную роль. Но Мелону он сказал, что это «тот самый негритенок, который спас мне жизнь, когда я свалился в пруд».
И тут обоих друзей разобрал неудержимый смех. Поводом была представившаяся им картина, как из пруда вытаскивают старика весом в десять пудов, — раскаты их смеха долго отдавались в вечерней мгле. Такой смех не легко остановить, и оба они никак не могли уняться — каждый смеялся над своей бедой. Первым притих судья.
— Серьезно, я хотел найти человека, которому я могу доверять, а кому же я могу доверять больше, чем мальчишке, который спас мне жизнь? Инсулин — хитрая штука, его должен вводить ловкий, добросовестный человек — кипятить иголки и прочее.
Мелон подумал, что мальчишка, может быть, и ловок, но ведь цветные мальчишки бывают чересчур ловки! Он боялся за судью, вспоминая эти холодные горящие глаза, которые сразу вызывали в памяти пестик, крыс и смерть.
— Лично я не нанял бы этого парня, но вам, конечно, виднее.
Судью снова одолела тревога.
— Джестер ведь не танцует, не пьет и даже, по-моему, не ухаживает за девушками. Где же он может быть так поздно? Д. Т., как вы думаете, не позвонить ли мне в полицию?
Намерение вызвать полицию и устроить переполох испугало Мелона.
— Что вы, еще совсем не так поздно, чтобы поднимать тревогу! Однако мне, пожалуй, пора домой.
— Д. Т., возьмите за мой счет такси. А завтра давайте поговорим подробнее о Джоне Хопкинсе, ведь я серьезно думаю, что вам надо туда лечь.
— Благодарю вас, но незачем брать такси, мне полезно подышать свежим воздухом. Не волнуйтесь насчет Джестера. Он скоро придет.
Но хотя Мелон и заверил судью, что ему полезно пройтись, да и ночь была теплая, он почувствовал такой озноб и слабость, что едва доплелся домой.
Стараясь не шуметь, он лег в постель, где они спали с женой. Но когда он почувствовал спиной ее теплую, еще такую живую спину, его пробрала дрожь отвращения, и он резко отодвинулся — разве могут живые жить, если на свете есть смерть?
4
Джестер и Шерман встретились в тот летний вечер около девяти; с тех пор прошло всего часа два. Но в ранней юности два часа иногда решающий срок, за этот срок можно искалечить или облагородить всю дальнейшую жизнь, что и произошло с Джестером Клэйном. Когда волнение от музыки и от первой встречи несколько улеглось, Джестер разглядел комнату. В углу стояло какое-то растение. Он сделал над собой усилие и посмотрел в упор на того, кому он помешал играть. Голубые глаза вызывающе на него уставились, требуя объяснения, но Джестер молчал. Он покраснел, и веснушки его потемнели.
— Извините, — сказал он срывающимся голосом. — Кто вы и что за песню вы пели?
Другой юноша — а он был сверстник Джестера — ответил загробным тоном:
— Если хочешь знать чистую правду, я не знаю, кто я такой и каково мое происхождение.
— Значит, вы сирота, — сказал Джестер. — Совсем как я! — воскликнул он с жаром. — Вам не кажется, что это чудесное совпадение?
— Нет. Вы-то знаете, кто вы такой. Вас послал ко мне дед?
Джестер молча помотал головой.
Когда Джестер явился, Шерман подумал, что его прислали с каким-то поручением, но потом решил, что над ним хотят подшутить.
— Чего же вы сюда вломились? — спросил он.
— Я не вламывался, я постучал, извинился, и мы завели разговор.
Но Шермана при его подозрительности больше всего интересовало, какую штуку с ним хотят сыграть; он был настороже.
— Мы и не думали заводить разговор…
— Вы же сами сказали, что ничего не знаете о ваших родителях. Мои умерли. Ваши тоже?
Темный юноша с голубыми глазами сказал:
— Если говорить чистую правду, я о них совсем ничего не знаю. Меня нашли на церковной скамье и с чисто негроидным буквализмом в честь этого дали фамилию Пью[5]. А мое собственное имя — Шерман.
Даже менее чуткий человек, чем Джестер, сразу понял бы, что юноша намеренно ему грубит. Джестер сознавал, что ему лучше уйти, но голубые глаза на темном лице словно приворожили его. А тут еще Шерман, не сказав ни слова, начал играть и петь. Это была та же песня, которую Джестер слышал из своей комнаты; ему казалось, что никогда еще он не был так захвачен. Сильные пальцы Шермана выглядели еще темнее на белых клавишах, а сильная шея была откинута назад, когда он пел. Кончив первый куплет, он кивком головы показал на диван, чтобы Джестер сел. Джестер уселся и стал слушать.